— Врёшь. Могу сказать, кем ты был, Капитан.
— Просвети.
— Генералом. Или выше. А потом, после крушения, нашёл в себе огромную храбрость, чтобы снова зваться военной кличкой. Ты же ненавидишь военных — это и незрячий поймёт…
— Солдат тем более.
— Да. Солдат всегда узнает того, кто привык командовать легионами. Мне частенько хочется тебе козырнуть, вытянувшись по стойке «смирно». Но я не буду, ещё чего, много чести, патлатый…
— А я того и не стою. Да и не стоил никогда… Ты всё ещё хочешь рассказать мне про себя?
— Прайм тебе всё рассказал. Ты давно всё о нас знаешь. Да, господин куратор, теперь я в курсе, что существуют личные дела… Тогда как мы понятия не имеем, кто ты и откуда — лишь догадки. Одна моя сегодня подтвердилась. Ты-то не обиделся?
— Нет. Мне кажется, что это ты до сих пор обижен тем разговором на холме за больницей. Курт, в первые дни по-другому было нельзя.
— Это я тоже теперь понял. И не обижаюсь вовсе, что ты.
Всегдашний балагур опускает голову к исписанным листам. Он не настроен разговаривать дальше. А Капитан и не настаивает.
Завтра они попробуют разобраться, что за люди здесь живут. Раз уж застряли из-за этой странной двери, можно и провести время с пользой. Очередной мирок в копилку. Много он их таких насобирал, хватит не на один альбом памяти. Но этот, именно этот, отчего-то вызывает тревожные отзвуки. Он очень похож на…
Хотя нет, не похож. Этот уже слился с природой. Он чище.
Ребятки-ребятишки… Четвертая дует на пальцы. Ей холодно, но к костру она не идёт. Она пытается понять. Дома, дороги, город, смерть. Когда?
Гуща папоротников светится тёпло-голубым. Стрекочут кузнечики — наверняка многокрылые и многоглазые. Какой-то зверь размером с кошку крадётся среди чёрных изгибов травы. Полоса света от папоротников попадает на него — это и есть кот, только с четырьмя ушами. Все они синхронно дёргаются, поворачиваясь на звук разговора. Настороженно изгибается хвост-метёлка. Удостоверившись, что существа, засевшие в старом здании, сами по себе и не представляют опасности, зверёк продолжает свой путь. Четырехухий, крапчатый, с вытянутой мордой и густым воротником-жабо, он вовсе не выглядит уродливым. Он — красивый, просто другой.
Курт закрывает дневник и укладывается. Долго возится, пытаясь поудобнее устроить свои длинные ноги, зевает и что-то бормочет, уже задремывая. Капитан полирует винтовку. Как обычно, он вызвался быть дежурным и, как обычно, никого не спросил.
— Капитан, — тихо зовёт его Четвёртая. — Мир затихает. Слушает нас. Этот город, он не мёртвый…
— Мёртвый или нет, он, мне кажется, нам не опасен.
— Он что-то ждёт. Здесь скоро что-то случится.
— Интуиция?
— Запахи. Что-то горелое.
— Ложись-ка спать.
— Не хочу.
Лучик видит во сне золотые поля своей родины. И пламя, их сжирающее. Пламя звалось человеческими именами, стреляло из дышащих паром орудий и бранилось на грубом чужестранном языке — в ту эпоху, когда чужие языки действительно были чужими и непонятными. Её оно тоже обожгло. И себя самое, как ни странно. Рука рядом лежащего нашаривает её ладонь во сне и бессознательно сжимает. Это просто тепло, не огонь, не ожог. Это — хорошо, и потому она спокойна.
— Дети, — шепчет Четвёртая. Сама практически одного с ними возраста, она глядит на спящих усталыми глазами. — Друзья. Завидую. У вас всё просто.
Капитан делает вид, что не слышал.
Он мог бы сказать, что ни у кого из тех, кто бы единожды выдернут, никогда больше не будет «просто». Старое никуда не девается, даже если его позабыть, попытаться отвергнуть, уверить себя, что не помнишь, и утверждать это перед другими. Что есть болезнь излечимая — одиночество извлечённого, а есть нет: извлечённых же ложь. И этим страдает каждый Идущий, даже если он и правда сначала не помнит, что было с ним до выдёргивания. Потому что память всегда возвращается. Позже или раньше, но ко всем без исключения, и делает неприятно, даже больно. Каждый дар берёт за себя плату.
Четвёртая наконец соскальзывает со стены и пристраивается под боком. Спать ей не хочется, поэтому она берёт на себя задачу следить за костром.
— Был бы зефир, пожарили, — делится она своими предпочтениями в рейдово-походной еде. Капитан знает, кто когда-то приучил её есть жареный над костром зефир. А она сама — нет.
— Предпочитаю картофель, печёный в золе. Вкусная штука.
— Картошка и зефир. Прекрасное сочетание. Кэп, я впишу их в следующий паёк. Мешок того, мешок этого. Кто потащит?
— Курт. Только не стоит его радовать заранее. Пусть это будет сюрпризом.
— Добряк… А что за книгу ты ему дал?
— Твою любимую. Помнишь, ты ещё читала её в больничном дворе, когда мы впервые встретились…
— Про Оазис, что ли? Помню. Ты её брал с собой?
— Здесь нашёл. Да-да, я сам в удивлении…
— Откуда в этом мире книга нашего?
— Не нашего — другого. Но в наш мир я предполагаю, кто её приволок, а вот сюда… Здесь всё-таки кто-то был до нас.
— И не оставил маячков, и не занёс мир в реестр.
— Вроде того. Странное дело.
— Всё интереснее и интереснее. Неправильная дверь, знакомые книжки. Что дальше — найдём здесь знакомых людей?
— Поживём — увидим. Там у тебя ещё остались мюсли? Можно мне штучку…
— Можно. Держи. Чего ты опять улыбаешься?
— Пир на руинах мира. Со вкусом фруктов и йогурта. Сейчас мне здесь почти нравится. Сейчас, когда темно и не видно. Знаешь, я тут подумал: слепым несложно любить жизнь. Запахи и звуки куда как более милосердны, чем то, что мы видим. Грязь, пустота, разруха, серость…
— Ой ли.
— Предположение. Я не настаиваю. И, в общем-то, проверять не хочу. Мне мои глаза, хоть и показывают иногда неприятное, дороги. Вот если бы сразу родился незрячим — тогда ладно.
II. День второй
1. Серый
Каменный город стремится ввысь своими портиками и колоннами. Он зарос лесом, безмолвием и травой. В подземных переходах плещется вода, подёрнутая ряской, и голосят лягушки. Дикие коты наблюдают друг за другом с крыш. Из пустой школы выходят люди. Они выглядят чужими и потерянными.
У меня украли ботинки.
В самом деле: просыпаюсь — нет их. Что за чертовщина? Щупаю ступнями пол, вслушиваюсь в папашин храп, который доносится из недр дома, громкий и какой-то животный, словно затяжное поросячье хрюканье, и прикидываю, не толкнул ли он их кабатчику с утра пораньше, чтобы частично расплатиться с висящим над ним долгом и выпросить для себя стаканчик-другой. Ну, это вряд ли — очень дурнопахнущий получается товар, в прямом смысле. Ноги-то у меня не цветочками благоухают, увы, и таскаю я эти ботинки вот уже третью зиму, круглогодично, а до меня, кажется, ещё кто-то носил, и даже не один. Потому что купил их папаша на рыночной распродаже, и уже тогда они были страшно заношенными и потрёпанными, чуть ли не до дыр, и уже тогда воняли. Раз шесть их латал Василь-сапожник. Дико ругался, обоняя эти ароматы, но латал. Всё говорил, что проще сшить новые, чем чинить такое непотребство. Но папаша же жлоб ещё тот — в вопросах, не касающихся жрачки и зелья. Василю он, кажется, выпивкой и платил, Василь тоже пьяница — будь здоров…