Регулярно приходили листы «голосований» о материальном обеспечении отправляемых на пенсию государственных деятелей, вдов, детей и других близких родственников умерших высоких персон. Кому какую пенсию назначить, сохранить ли право на «столовую лечебного питания», то есть «авоську», какую поликлинику 4-го Главного управления при Минздраве СССР из трех существующих оставить, какую дачу и в каком поселке предоставлять, сколько дать часов пользования в месяц государственной автомашиной — обсуждалось на уровне политбюро. Бытовые проблемы, которые могли решить завхозы ЦК или Совмина, должны были освятить своими подписями члены высшего ареопага партии. Тем самым мелкие хозяйственные дела превращались в политические рычаги, напоминающие возможным строптивцам и критиканам, кто именно раздает блага и привилегии.
Следующий, более низкий слой составляла «номенклатура секретариата ЦК». Таковых было, видимо, десятки тысяч чиновников и управленцев. Голосование об их назначениях, отставках и пенсиях проводили «за повесткой дня» заседаний секретариата секретари ЦК.
Со своими относительно «свежими» журналистскими мозгами и некоторой «западной», социал-демократической закваской, которую вынес из многолетней работы в Скандинавии, я пытался как-то противостоять валу серых и пустых документов, готовя для Андропова свои комментарии к вопросам повесток дня заседаний политбюро. Что из этого вышло, я расскажу чуть ниже. Но в 70-х и даже 80-х годах, повторяю, я искренно верил в то, что Систему можно подправить разумными реформами сверху.
…С самого начала я настроился на самый суровый и продолжительный режим рабочего времени. Действительность оправдала мои ожидания, поскольку рабочий день Юрия Владимировича продолжался с девяти утра до полдесятого вечера или еще позже — по будням. По субботам он трудился с одиннадцати утра до шести вечера. Андропов приезжал на работу также и в воскресенье, с двенадцати до четырех, но в этот день он не занимался бумагами политбюро. Однако кто-то из нас — начальник секретариата Лаптев или я — все-таки должен был находиться на рабочем месте, если вдруг и в воскресенье шефу потребуется какой-либо документ из «особой папки» политбюро. Но самые продолжительные рабочие дни складывались у меня во вторник и среду, переходя иногда и в рабочие ночи.
Дело в том, что обычно во вторник, после регулярного заседания секретариата, приходила повестка дня заседания политбюро, назначаемого, как правило, на четверг, на шестнадцать часов. В повестку дня входило 12–14 вопросов самого различного свойства — экономических, военных, внешнеторговых, внешнеполитических и других. К большинству пунктов заранее присылались из Общего отдела ЦК проекты постановлений, записки, приложения к запискам. Их можно было обрабатывать в течение нескольких дней, вычленяя главное из толстенных записок и проектов постановлений, готовя комментарии и контрсправки, если они требовались. Но документы к двум-трем вопросам повестки дня, как правило самым острым и актуальным, поступали только в тот же вторник, что и сама повестка. Для подготовки дополнительных справок по этим темам, если мне казалось это нужным, комментариев с моими сомнениями, предложениями и аргументами оставались только ночь со вторника на среду, среда и ночь со среды на четверг, поскольку сафьяновая папка красного цвета, в тон конвертам из ЦК, с широкой золотой надписью «политбюро», должна была быть положена на письменный стол в кабинете Юрия Владимировича не позже девяти часов утра в четверг.
Еще в годы неформальных встреч с Андроповым я понял кое-что о стиле его работы. Он был таков, что, если ты что-то критикуешь, или высказываешь сомнение, или отвергаешь, Юрий Владимирович обязательно задавал вполне конкретный вопрос: «А что ты предлагаешь?» Он принимал чужие соображения только после острой дискуссии, с тщательным взвешиванием всех за и против, а иногда отвергал, видя дальше и глубже своих помощников и сотрудников. При этом он объяснял им ход своей мысли.
Другим редчайшим качеством руководителя столь крупного калибра, каким был он, являлась его неизменная корректность. Он никогда и никого не унижал в глаза и не отзывался худо за глаза. Даже в узком кругу он никогда не говорил гадостей о самых дурацких выступлениях, предложениях или поступках других деятелей, даже явных его противников. Выражения типа «Что этот чудак городит?!» или «Что за чушь несет старый маразматик?!», распространенные в начальственных кругах о персонах равных или более высоких, были для него совершенно исключены.
В политбюро был, в частности, полный антипод Андропова в этом отношении — Андрей Павлович Кириленко. Он исполнял функции секретаря ЦК и был в крайне напряженных отношениях с Сусловым. Так вот, Кириленко в своих разговорах и с подчиненными, и на заседаниях секретариата и политбюро слова не мог сказать, чтобы не переложить его матерной лексикой. Всех людей, вступавших с ним в контакт, Кириленко называл каким-то особенно грубым тоном на «ты». В числе немногих он был на «ты» и с Брежневым.
Андропов терпеть не мог мата. Хотя он и быстро переходил с подчиненными на «ты», но делал это по-дружески. Слово «ты» в его устах звучало сигналом доброго отношения. Но если он вдруг переходил на «вы», это означало высшую степень неодобрения им поведения данного персонажа, служило своего рода ругательным словом.
Однажды такое случилось и со мной, года через три после начала моей работы у него. Пришла записка А. А. Громыко «О возможности установления дипломатических отношений с Израилем». По своему содержанию она была сенсационна. Советская пропаганда ожесточенно ругала тогда сионизм, Государство Израиль — как бастион сионизма. В Советской стране, победившей европейский фашизм, скрытно тлел антисемитизм на бытовом и государственном уровне. В противовес еврейскому государству на Ближнем Востоке средства массовой информации СССР восхваляли арабских, ливанских и палестинских боевиков. Ведомства Устинова и Андропова по своим хитрым каналам поставляли, выполняя специальные решения политбюро, оружие и спецтехнику на Ближний Восток противникам Израиля.
Дипломатические отношения Москвы с Тель-Авивом были давно разорваны…
И вот теперь эта записка, разосланная суровым Андреем Андреевичем Громыко членам политбюро, явно с санкции самого Брежнева, поскольку исходила из общего отдела ЦК КПСС. В документе осторожно ставился вопрос о необходимости восстановления дипломатических отношений и других официальных контактов с Израилем.
Оформлена она была нарочито просто — без гирлянды подписей с согласованиями в комитетах, министерствах и ведомствах. Если обычно на такого рода документах стояли красные штампики «срочно» или «весьма срочно», «совершенно секретно» или «особой важности», то эта бумага пришла с самой низкой ступенькой конспирации общего отдела на Старой площади — грифом «секретно». Я подчеркнул в этом трехстраничном документе красным карандашом самое важное, вложил его в красную папку «Политбюро» и отнес в кабинет Юрия Владимировича, на его рабочий стол.
После отъезда Андропова вечером домой я взял с его стола эту папку и не увидел на записке Громыко росписи Юрия Владимировича, которую он ставил, прочитывая любой документ. До моей папки «Политбюро», видимо, не дошла очередь, решил я. На следующее утро я вновь положил папку с запиской Громыко на стол шефа и вечером вновь получил ее нечитаную. В те дни у Юрия Владимировича сплошной чередой шли совещания, во время которых я мог вторгаться в его кабинет только с чрезвычайно срочными бумагами, имеющими штамп «срочно». На третий день история повторилась, и визы Юрия Владимировича на записке Громыко вновь не оказалось. Виноваты были опять сплошные и напряженные совещания у шефа. Зная это, на четвертый день я оставил с утра этот документ в своем сейфе вместе с папкой, в которую мне надо было вложить еще пару свежеприбывших бумаг.