Бунзен читал превосходно и имел на лекциях ничем непобедимую привычку нюхать описываемые пахучие вещества, как бы вредны и скверны ни были запахи. Рассказывали, что раз он нанюхался чего-то до обморока. За свою слабость к взрывчатым веществам он давно уже поплатился глазом, но на своих лекциях при всяком удобном случае производил взрывы. Так и теперь, вооружившись длинной палкой с воткнутым в конце ее под прямым углом пером и надев очки, взрывал в открытых свинцовых тиглях йод-азот и хлор-азот, а затем торжественно показывал на пробитом взрывом дне капли последнего соединения. Страдая забывчивостью, он часто является на лекцию с вывернутым ухом – сохранившимся до старости наследием школьного возраста.
[37] Когда в течение лекции взмахом руки профессора ушная раковина приходила в норму, это значило, что памятка сделала свое дело – опасный пункт не был забыт. Когда же, как это случалось нередко, ухо оставалось вывернутым и по окончании лекции, молодая публика расходилась с веселыми разговорами о том, был ли забыт намеченный опасный пункт или забыто ухо. Бунзен был всеобщим любимцем, и его называли не иначе как папа Бунзен, хотя он не был еще стариком. В Гейдельберге, тотчас по приезде, я нашел большую русскую компанию: знакомую мне из Москвы семью Т. П. Пассек (мать с тремя сыновьями), занимавшегося у Эрленмейера химика Савича, трех молодых людей, не оставивших по себе никакого следа, и прямую противоположность им в этом отношении – Дмитрия Ивановича Менделеева. Позже – кажется, зимой – приехал А. П. Бородин. Менделеев сделался, конечно, главою кружка, тем более что, несмотря на молодые годы (он моложе меня летами), был уже готовым химиком, а мы были учениками. В Гейдельберге в одну из комнат своей квартиры он провел на свой счет газ, обзавелся химической посудой и с катетометром от Саллерона засел за изучение капиллярных явлений, не посещая ничьих лабораторий. Т. П. Пассек нередко приглашала Дм. Ив. и меня к себе то на чай, то на русский пирог или русские щи.
Этим летом и следующей за ним зимой жизнь наша текла так смирно и однообразно, что летние и зимние впечатления перемешались в голове и в памяти остались лишь отдельные эпизоды. Помню, например, что в квартире Менделеева читался громко вышедший в это время «Обрыв» Гончарова, что публика слушала его с жадностью, и что он казался нам верхом совершенства. Помню, что А. П. Бородин, имея в своей квартире пианино, угощал иногда публику музыкой, тщательно скрывая, что он серьезный музыкант, потому что никогда не играл ничего серьезного, а только, по желанию слушателей, какие-либо песни или любимые арии из итальянских опер. Помню, наконец, одно очень смешное происшествие. Это случилось, наверное, летом, потому что местом действия послужил вагон-салон, а такие вагоны ходили из Гейдельберга только летом. Отправляясь в Маннгейм в театр, компания наша из шести человек (между ними Савич и Менделеев) вошла в вагон-салон первая и заняла за столом наиболее удаленный от входа в вагон угол. Через несколько минут в тот же вагон у самого входа профессор Фридрейх посадил какую-то даму и сам ушел прочь. В это мгновение Дм. Ив. только что начал крутить папироску, но, заметив даму, остановился на полдороге и, держа в руке не свернутую еще бумажку с табаком, обратился к даме с вопросом, позволит ли она курить. Не успел он произнести и первых слов, как дама вскочила с испугом с места и выбежала вон. Ни она, ни проф. Фридрейх больше не явились, и мы с большим огорчением поняли, что по недоразумению со стороны дамы случился скандал, в котором нас, русских, будут обвинять в грубости и невежестве. По счастью, проф. Фридрейх лично знал лечившегося у него Савича, и мы ему поручили найти тотчас же по приезде в Маннгейм профессора и рассказать ему, как было дело. По словам Савича, Фридрейх в первую минуту повернулся к нему спиной, не говоря ни слова; но когда услышал рассказ, то помер со смеха, говоря, что жена его вообразила, будто ее приглашают играть в карты.
В осенние каникулы 1859 г. мы с Дм. Ив. вдвоем отправились гулять в Швейцарию, имея в виду проделать все, что предписывалось тогда настоящим любителям Швейцарии, т. е. взобраться на Риги, ночевать в гостинице, полюбоваться Al pen glü hen’ом
[38], прокатиться по Фирвальдштетскому озеру до Флюэльна и пройти пешком весь Ober land
[39]. Программа эта была нами в точности исполнена, и в Интерлакене мы даже пробыли дня два, тщетно ожидая, чтобы красавица Юнгфрау раскуталась из покрывавшего ее тумана. Но куда я делся затем, положительно не помню.
В начале следующего за тем зимнего семестра заказанный мною людвиговский насос был готов, и я приступил к газам молока. С этой целью мне пришлось приобрести от гейдельбергского дрогиста напрокат, под залог стоимости, нужное количество ртути и вступить после долгих уговоров в следующее соглашение с мещанкой Гейдельберга, державшей на продажу молока корову. В очень ранний час утра, перед тем как она доила корову, я приходил к ней с большой лабораторной чашкой, бутылкой прованского масла и стеклянным приемником для молока, заранее наполненным ртутью. Чашка наполнялась маслом, и хозяйка должна была доить корову, погрузив соски ее в масло. После этого запертый зажимом приемник опрокидывался в молоко, зажим открывался, и молоко поднималось, конечно, вверх, а вытекавшая ртуть пряталась в слое молока. Когда хозяйка коровы увидала это зрелище в первый раз, она не то сильно удивилась, не то испугалась, всплеснула руками и чуть не убежала – приемник с ртутью она приняла за серебряный флакон с непрозрачными стенками, и вдруг видит, как молоко бежит по этим стенкам вверх и собирается там, не вытекая вниз. Насилу я ей растолковал, что это не колдовство.
В эту зиму единственным событием в обычно тихой жизни Гейдельберга было празднование столетия Шиллера. Компания наша обедала всегда в ресторане отеля Badischer Hof и сидела на одном конце длинного стола, а на другом сидели студенты – прусские бароны, расхаживавшие по городу в белых шапках, с хлыстами в руках и большими датскими догами. В день юбилея за обедом между баронами сидел седой Миттермайер (профессор юридического факультета), который сказал речь, упомянув в ней, что в ранней юности он имел счастье видеть великого человека, описал его образованность, гуманность, широту взглядов и закончил речь воззрениями Шиллера на женщину, описав женские типы в его творениях. Вечером мы были на театральном представлении (признаться, очень скучном) «Лагеря Валленштейна», окончившемся апофеозом.
Опытами с молоком закончились мои занятия в лаборатории. Финансы мои приходили к концу, и мне пришлось бы тотчас же возвращаться в Россию, если бы я не получил в декабре маленького наследства в 500 руб. С таким богатством в кармане я отправился с Менделеевым и Бородиным в Париж. За несколько дней до этой поездки у меня сделалась до того сильная ногтоеда на руке, с бессонными ночами, что возбудила сострадание даже вне нашего кружка, в одной светской русской даме, которая посоветовала прикладывать к пальцу сметану с пухом. Этого я не сделал и поехал в Париж с небольшой лихорадкой, в енотовой шубе Савича, чтобы не простудиться по дороге. Выехали мы в Сочельник и, проезжая по Страсбургу ночью от моста к вокзалу железной дороги, немало любовались сплошным морем елочных огней. В те времена немецкая железная дорога, по которой нам приходилось ехать, доходила только до Келя; здесь пассажиры пересаживались в дилижанс, переезжали рейнский мост и останавливались у французской заставы для визирования паспортов, причем пассажиры оставались в дилижансе. Принес нам паспорта обратно французский чиновник и стал выкликивать имена. Первые два, Менделеева и Бородина, сошли еще благополучно, но над моим именем он призадумался и, взглянув на мою черную фигуру в необычном костюме, не мог удержаться от вопроса: «Êtes vous turc, monsieur?»
[40], чем, конечно, развеселил всю компанию и себя самого.