Эти положения и составили основу для написанного мною небольшого трактата под названием «Попытка ввести физиологические основы в психические процессы». Редактор медицинской газеты, куда я отдал рукопись для напечатания, заявил мне, что цензура требует перемены заглавия, и вместо прежнего заголовка я поставил слова «Рефлексы головного мозга».
Из-за этой книги меня произвели в ненамеренного проповедника распущенных нравов и в философа нигилизма. К сожалению, по существовавшим тогда цензурным правилам, откровенное разъяснение этих недоразумений в печати было невозможно, а устранить их было нетрудно.
В самом деле, в наиболее резкой форме обвинение могло бы иметь такой вид. «Всякий поступок, независимо от его содержания, считается по этому учению предуготовленным природой данного человека; совершение поступка приписывается какому-нибудь толчку извне, и самый поступок считается неизбежным; откуда выходит, что даже преступник не виновен в содеянном злодеянии; но этого мало, – учение развязывает порочному человеку руки на какое угодно постыдное дело, заранее убеждая его, что он не будет виновным, ибо не может не сделать задуманного».
Это обвинение есть плод прямого недоразумения. В инкриминируемом сочинении рядом с рефлексами, кончающимися движениями, поставлены равноправно рефлексы, кончающиеся угнетением движений. Если первым на нравственной почве соответствует совершение добрых поступков, то вторым – сопротивление человека всяким вообще, а следовательно и дурным порывам. В трактате не было надобности говорить о добре и зле; утверждалось лишь то, что при определенных данных условиях как действие, так и угнетение действия происходят неизбежно, по закону связи между причиной и эффектом. Где же тут проповедь распущенности?
По возвращении в 1863 году в Петербург я начал вести оседлую жизнь (стал, должно быть, богаче): нашел чистенькую квартиру из трех комнат, обзавелся нехитрым хозяйством, обедал дома и стал даже изредка зазывать приятелей на вечера, которые в шутку назывались «балами», так как, кроме освещения комнат a giorno
[46] и чая со сластями от неизбежного в то время для всех обитателей Литейной части Бабикова,
[47] ничего не полагалось. У Боткина же к этому времени устроились известные из описания его друга Н. А. Белоголового субботы. У нас обоих завязались новые знакомства, и жизнь потекла на долгие годы так, как она идет у всех рабочих вообще – неделя за делом, а там отдых в кружке приятелей. Приятели наши того времени были все люди хорошие, работники, как мы, не нуждающиеся ни в каких особенных прикрасах к посленедельному отдыху, кроме простой дружеской беседы.
Из новых приятелей я особенно близко знал Груберов, мужа и жену, и опишу эту оригинальную пару прежде всего.
В свою бытность профессором медицинской академии Пирогов выписал из Праги ассистента Гиртля, Грубера, и определил его прозектором анатомии при медицинской академии. Без языка и знания обычаев и уставов академической среды (довольно-таки темной в то время), при этом в высшей степени непрактичный в обыденной жизни, Грубер должен был нередко делать промахи и вынес из первых лет своего пребывания в России такое впечатление, словно он был окружен врагами. Если мои справедливые требования и исполнялись время от времени, говорил он, то всегда с прибавкой: «Ах, этот проклятый немец!» Прибавка эта была, конечно, во многих случаях шутливая, а он принимал ее всерьез.
Удержали Грубера в России его беззаветная любовь к анатомии и такое богатство поступавшего в его руки анатомического материала, о котором он и мечтать не мог за границей. Знал он одну анатомию, считал ее одним из китов, на которых стоит вселенная, и с утра до ночи занимался аномалиями строения тела, которые требовали громадного материала, так как ему приходилось не только находить сравнительно редкие аномалии, но и вести им статистику, т. е. определять численное отношение аномалии к норме. В этом отношении ежегодные занятия сотен студентов в анатомическом театре были для него кладом. Он с первых же лет завел книгу, в которой записывалось число всех выданных в течение года препаратов и число замеченных в них аномалий. С течением времени книга эта достигла, разумеется, колоссальных размеров и была сокровищем, хранение которого поручалось лишь главному или наиболее любимому из ассистентов. Если таковой впадал к нему в немилость, то сокровище от него отбиралось
[48]. Чувство долга и чувство справедливости было развито в Грубере до непостижимой для нас, русских, степени. Так, экзаменуя ежегодно сотни лиц, он прогонял неудачников до пяти раз, не допуская лишь до шестого. Таким образом, вся его жизнь проходила в непрерывных экзаменах и списывании аномалий. В один особенно счастливый год он с гордостью говорил нам, стукнув кулаком по столу, что написал в этом году hundert und vierzig Abhandlungen!
[49] Вирхов сначала помещал в своем журнале его статьи, но когда они посыпались как дождь, отказался, и Грубер печатал их уже отдельными оттисками. Считая себя человеком, заслуживающим почета, он крайне любил свои юбилеи, приготовлял к ним пламенные речи и сам описывал их на немецком языке (описания эти были, кажется, изданы Браумюллером в Вене). Добрый в душе, он держал себя очень сурово в анатомическом театре, отрывисто командуя своими подчиненными. Эти черты он заимствовал от своего учителя Гиртля, перед которым трепетал в былые времена сам, и вообще считал себя неограниченным повелителем в анатомическом театре (студенты звали его выборгским императором).
В жены этому чудаку Бог послал женщину, с виду тоже немного чудачку, но, в сущности, самых высоких душевных качеств. Своему «Мутцерлю» (так она звала мужа) она была предана столь же беззаветно, как тот анатомии, была его нянькой, зорко следила за тем, чтобы ничто не мешало его занятиям, помогала ему в них, насколько умела
[50], и нередко просиживала целые вечера в анатомическом театре с чулком в руках, чтобы не оставлять одним своего дитятка. Чистая душой, искренняя, пылкая и храбрая – последнее она доказала на деле, спасая не однажды студентов от опасности, – она называла все вещи своим именем, бранила, не стесняясь, всякую кривду и, наоборот, готова была целовать старого и малого за всякое доброе дело. Уверен, что в случае нужды она стала бы защищать своего Мутцерля с опасностью для жизни. Лично ей более чем сорокалетняя жизнь в России не принесла никаких радостей, но ее честная душа не могла не полюбить молодежь за ее часто необдуманные, но всегда честные порывы к добру; как жена Грубера, она полюбила и академию за почет, оказываемый ее мужу, и, умирая, завещала едва ли не все свое состояние медицинской академии на стипендии студентам.