По возвращении в Россию, в зиму 1868 года, я читал в Художественном клубе публичные лекции, и на одну из них пришел Иван Сергеевич Тургенев. Ему, как почетному гостю, отвели место сбоку кафедры. Читал я в этот вечер о пространственном видении, и когда речь дошла до влияния степени сведения глаз на кажущуюся величину предметов – факта, видимого лишь в стереоскоп при сдвигании и раздвигании стереоскопических рисунков, – Иван Сергеевич был так любезен, что согласился засвидетельствовать перед публикой справедливость факта, посмотрел в зеркальный стереоскоп Уитстона, стоявший на кафедре, и заявил громким голосом, что действительно видел изменение величин образов в указанном направлении.
В эти же годы ко мне вернулась прежняя хворь, общая слабость с головокружениями, не располагавшая ни к деятельности, ни к веселому настроению духа. Академические годы 1868–1869 были самыми непроизводительными в моей жизни, и, может быть, благодаря этому я относился к положению дел в академии более мрачно (может быть, даже не совсем справедливо), чем бы следовало. Это настроение кончилось в 70-м году выходом из академии, и я считаю небесполезным остановиться несколько на побудительных причинах, приведших меня к такому финалу.
В животноводстве для поддержания расы признается необходимым подновлять время от времени кровь внесением в породу посторонних элементов, иначе порода вырождается. Нет сомнения, что этот закон приложим и к небольшим группам людей, вынужденных в течение очень долгого времени родниться между собой. В какой мере тот же закон может быть перенесен и в умственную сферу людей, живущих из поколения в поколение одними и теми же интересами и руководящихся установившимися в кружке правилами и вкусами, решать я не берусь, но думаю, что и здесь введение в кружок членов с несколько иными взглядами и вкусами будет скорее полезно, чем вредно, противодействуя образованию в кружке рутины, застоя. С этой точки зрения манера, усвоенная германскими университетами, – приглашать в свою среду чужих, если они достойнее собственных учеников, – считается, я думаю, по справедливости правилом, поддерживающим процветание университетов. С этой же точки зрения, учреждение при медицинской академии профессорского пансиона, постоянно казалось мне делом несправедливым и могущим послужить во вред даже самой академии. По уставу этого учреждения в нем пребывают постоянно десять избранных учеников академии, кончивших курс, и двое из них ежегодно отправляются за границу для усовершенствования в науках, после двухлетнего усовершенствования в них в пансионе. Если же принять во внимание, что командировка за границу очень часто кончается профессурой, то становится понятным, что как только открывается место при академии, ближайшим кандидатом на него является воспитанник пансиона: его знают и начальство и профессора, он свой человек. Все это в порядке вещей. Но выигрывает ли от этого академия?
В 1870 году в нее поступило из пансиона пять новых профессоров, из которых один был действительно человек очень способный, а остальные четверо – может быть, и знающие свое дело люди – ничем не содействовали украшению академии. Злосчастного университетского устава г. Делянова тогда еще не существовало, и в университетах лекции любимых профессоров все еще продолжали посещаться не одними только слушателями своего факультета, да и товарищеское общение между студентами разных факультетов было еще свободно. Так было в мое студенчество, и я знал не один пример, что в голову студента-медика попадало много доброго с чужих кафедр. Тот, кто умел воспользоваться этим благом университетской жизни, имел шансы выйти из университета более образованным человеком, чем его товарищ, питавшийся пять лет одной медициной. Признаюсь откровенно, воспитанников академии я считал лишенными одного из существующих благ университетской жизни, и тем несправедливее казалась мне та привилегия, которой они пользовались. Свои мысли о профессорском пансионе я не держал в секрете и, конечно, не возбуждал к себе добрых чувств ни в начальстве, ни в бывших воспитанниках пансиона, ни в профессорах, считавших его благом для академии. Таким образом я не принадлежал к числу любимцев в профессорской среде (за исключением, конечно, Боткина и Грубера, с которыми только и виделся). Признаюсь дальше, очень была мне не по вкусу перемена тона в высших слоях академии с тех пор, как не стало истинно доброжелательного к академии Дубовицкого, как ушел заместивший его временно добрый старик Наранович и ушел из академии Н. Н. Зинин.
В таких-то обстоятельствах осенью 70-го года имели быть выборы двух профессоров – на кафедру зоологии, с уходом старика академика Брандта, и на вновь открывающуюся кафедру гистологии. У меня в предмете имелись два кандидата на обе кафедры. И. И. Мечников, имевший уже в то время большое имя в зоологии, не мог пристроиться к Петербургскому университету за неимением там профессорского места и уехал профессором в Одессу, но продолжал тяготеть к Петербургу и, списавшись со мной, охотно соглашался поступить на место Брандта. Что касается второго кандидата, то прежде всего нужно заметить, что в те отдаленные времена медиков-гистологов в России не было, и таковым я знал одного лишь А. Е. Голубева, работавшего одновременно со мной в лаборатории Роллета, сильно увлекавшегося гистологией и сделавшего на моих глазах совершенно самостоятельно очень хорошую работу с влиянием электрического раздражения на стенки волосных сосудов. Кроме того, мне было известно, что Роллет очень ценил его как умелого и строгого работника.
Итак, когда наступили выборы, я, по уставу академии, имел право выставить – и выставил – обоих кандидатов. Человека, выставленного против Мечникова, было бы смешно сравнивать с последним по заслугам в науке; и этого противная партия умела, как увидим, избегнуть. Что же касается до выставленного противной стороной гистолога, их товарища по академии, то у него была гистологическая работа более крупная, чем у моего, но вышедшая из лаборатории Людвига в печать под общим именем Людвига и их кандидата, притом по одному из наиболее интересных для Людвига вопросов. Это и было выставлено мною как аргумент против самостоятельности работы их кандидата. К сожалению, я забыл тогда о письме ко мне Людвига, писавшего в ноябре 1863 г., где говорилось об этой работе
[51], и мог привести контраргумент лишь в общем виде. На это мне заметили не без ехидства, что я, как человек, не занимавшийся гистологией, едва ли могу быть компетентным судьей в гистологических работах и в вопросе, что в данном случае принадлежит тому или другому исследователю. Таким образом, первый мой кандидат был провален. Перед баллотировкой один из стариков не удержался, чтобы не сказать: «Зачем нам нужно чужого, когда свой есть». Когда же очередь дошла до баллотировки Мечникова, один из профессоров встал и сказал следующее: «По научным заслугам Мечников достоин быть не только профессором у нас в академии, по даже членом Академии наук. Пригласить его можно только ординарным профессором; но зачем же нам ординарного профессора на второстепенную в академии кафедру, когда предстоит еще замещение таких важных кафедр, как накожные, сифилитические и ушные болезни. На это место нам достаточно экстраординарного профессора; поэтому я кладу Мечникову черный шар». Мечников был провален, и я в тот же или на другой день подал в отставку из академии. Остаться меня, конечно, не просили. Да это было бы и бесполезно.