Обладая, по мнению многих авторитетных лиц, красивым сильным голосом, я своими выступлениями приобрел большую популярность среди студентов. Меня неоднократно приглашали к себе известные писатели, поэты, певцы и другие «знатные люди» столицы.
Пел я, главным образом, романсы на русском языке: Чайковского, Рубинштейна, Глиэра, русские песни и т. д. Кроме того, в моем репертуаре было много опер, а также неаполитанских песен и романсов на итальянском языке («Солнышко мое», «Вернись в Сорренто» и т. д.), которые я заучил лет десять тому назад по граммофонной записи и пел в оригинале.
Как-то в общежитии, где я проживал (по Рочдельской ул., 24-А), зашел разговор об итало-абиссинской войне; каждый из студентов был занят чем-либо: один чертил, другой — читал политэкономию, третий — просматривал новые газеты, четвертый что-то лепил из глины и т. д.
— Ну а ты же за кого стоишь, тов. Мирошниченко? —
спросил, наконец, один из студентов. — За Италию или за Абиссинию? N
— Мирошниченко, конечно, за Италию, — ответил кто-то другой.
— Ну, конечно, товарищи, — ответил я, смеясь. — Вы же знаете, что я «итальянец», я даже пою на итальянском языке.
Все рассмеялись. После этого разговор прекратился.
Однако совершенно иначе отнесся к этому мой «товарищ» (с позволения сказать) по факультету, Алексей Кузнецов, имевший со мной личные счеты и долго желавший
13 Соколов
отомстить мне — теперь представлялся благоприятный случай — за утерю конспекта по политэкономии (Кузнецов считал, что я потерял его).
На другой день А. Кузнецов сделал на меня донос — клевету в учебную часть Института, что «Мирошниченко стоит за Италию» (?); но этого ему показалось мало, и он донес в НКВД, что «Мирошниченко агитирует в пользу итальянского фашизма» (?!).
Ну, посудите сами, какое мне дело, мне, украинцу, до Италии и «итальянского фашизма»?!
Итак, машина заработала.
Когда я пошел в комячейку Института и рассказал, в чем дело, там только рассмеялись; рассмеялся и секретарь М. И. Калинина т. Барабанов (Калинину я подал заявление).
Однако этим дело не кончилось. Что там наплел про меня Кузнецов — я не знаю, но могу себе только представить, раз 26 апреля 1936 г. ко мне ночью в общежитие явился следователь Бутырского изолятора гр. Подольский и заявил мне, что я... арестован.
Перерыл все мои вещи, разбросал все книги, тетради, ноты, рисунки и... ровно ничего не нашел.
Но отступать уже было неловко, и он, Подольский, отвезя меня на Лубянку, с револьвером в руках начал меня гонять из коридора в коридор, называл меня «ты», матерился, угрожал. Наконец, учинил «допрос».
Для того, чтобы вы имели понятие, как велся этот «допрос», приведу вам выдержки.
— Кто был ваш отец?
— Доктор. Врач.
Подольский ерзал в кресле, изменялся в лице.
— Врешь! Твой отец был, наверное, охранник!
— Позвольте, я могу это доказать документом...
Договаривать не позволял. Спрашивал снова:
— Где родился?
— В г. Херсоне, УССР.
— Где пережил приход белых? Служил ли у белых?
— Нет, ни у белых, ни у красных я не служил. Я учился в это время и давал уроки.
— Врешь, сволочь! Ты, наверное, радовался приходу белых!
И т. д., в таком же духе.
Ну что, что я мог делать при таком «допросе»? Что я мог делать, раз Подольский решил во что бы то ни стало превратить меня в «белого»?
Т. Подольский написал: «Мирошниченко Валерий Артурович, бывший белый (?), обвиняется по статье 58-10 (!) (ни много ни мало!) за агитацию в пользу итальянского фашизма» (!). И в довершение всего бросил меня в грязную, вонючую комнату, где продержал почти два месяца. В течение этого времени он меня раза три вызывал на т. н. «допросы», причем эти последние носили такой незаконный, грубый и вызывающий характер, что не было, кажется, ничего, к чему бы не прибегал Подольский. Тут были налицо и угрозы, и превышение власти, и зажим самокритики, и шантаж, и т. д. (подробности увидите в моих заявлениях при деле).
И вот, благодаря трогательному единению Кузнецова и Подольского, меня зачем-то отрывают от учебы, от товарищей и привозят сюда, на голод и лишения. Зачем это, кому это было нужно? Неизвестно.
И кто привлечет к ответственности Подольского, вполне сознательно допустившего грубейшее нарушение революционной законности, с единственной провокационной целью — вооружить меня против советской власти?
А Кузнецов? Кто отдаст под суд Кузнецова, который, пользуясь безнаказанностью и высоким званием комсомольца, оклеветал меня как только мог и скромно отошел в сторону, вообразив, конечно, при этом, что он проявил «величайшую классовую бдительность»!
Много ли таких типов, как Кузнецов, привлечено к суду?
Некоторые из жителей села Богучаны (Красноярского края), куда меня зачем-то привезли, говорят мне, что все это произошло, вероятно, потому, что я попал в такую «неудачную волну», когда был процесс зиновьевцев и троцкистов, а «когда, — они говорят, — лес рубят, то щепки летят».
Но при чем здесь я? Ведь я никогда не был троцкистом, ни правым, ни левым, потому что сам я — беспартийный и никогда в своей жизни в партии не состоял. И почему я теперь должен оказаться этой «щепкой» и неизвестно за что и про что так бесконечно страдать?!
Ведь нарушение революционной законности всегда остается нарушением революционной законности, клевета остается клеветой, при любом положении, при любой ситуации, что бы там ни говорили защитники тех «обобщений», которые в своем результате сваливают в одну общую массу всех — и виновных, и невиновных.
Умоляю Вас, во имя революционной законности, во имя справедливости, во имя человечности, наконец, — затребовать мое дело из Бутырского изолятора и, детально ознакомившись с ним, дать мне возможность возвратить1 ся в Москву, чтобы поскорей нагнать пропущенное время и продолжать учебу, так незаслуженно прерванную.
Учиться — это моя заветная мечта. Без учения мне останется только одно — покончить с собою.
Трагизм моего положения усугубляется еще и тем, что мне уже больше 35 лет, а в Институт принимают только до 35 лет, и мне стоило больших трудов поступить в Институт.
Глубокоуважаемый Вячеслав Михайлович, к Вам, сильному, справедливому, чуткому, — несется моя мольба!
Я больше чем уверен, что Вы посмотрите на дело по-своему и решите его без всяких предубеждений. Одно Ваше слово, один росчерк пера — и Вы мне возвратите все: и мою жизнь, и мою репутацию, и мое горячее желание работать и учиться.