Но, благополучно избежав соблазна критиковать власть нынешнюю под маской возмущения властью прежней, Толстой уклонился и от противоположного искушения: возвеличивать прежнюю власть с намеком на безупречность нынешней. К подобному приему обращались и обращаются все, кто обслуживает средствами искусства высшее начальство; кто льнет ко двору, стремясь потрафить вкусам и желаниям правящей персоны; кто, подобно Н. В. Кукольнику, готов презреть сочинительство и, как уже упоминалось, стать хоть акушером, ежели на то будет воля императора[369].
Позиция придворного льстеца была для Толстого столь же отвратительна, как и роль бутафорского критикана.
У него сложился собственный взгляд на русскую историю. Он чтил новгородское вече и проклинал созданное Иваном Грозным вероломное Московское царство. Едва ли не самым значительным персонажем отечественной истории Толстой считал Бориса Годунова, и по первоначальному замыслу трилогия фактически посвящалась ему. В письме своей немецкой переводчице Каролине Павловой Толстой сообщает, что первая часть трилогии «Смерть Иоанна Грозного» «только пролог к большой драматической поэме, которая будет называться „Борис Годунов“. Прошу прощения у Пушкина, но ничего не могу поделать. „Царь Федор“, которого я в настоящее время пишу, средняя часть этой поэмы…»[370]. Однако именно средней части (возможно, вопреки ожиданиям автора) суждено было стать узлом всей трилогии, ее творческой вершиной и украшением репертуара русских театров по сей день, то есть на протяжении полутора столетий. По мнению А. И. Солженицына, Толстому удалось создать одну «из лучших пьес русской драматургии», а Федор Иоаннович «получился — из самых значительных образов русской литературы»[371].
Интригу «Царя Федора» Толстой определил так: «Вот ситуация: две разные силы (Борис Годунов и Шуйские) находятся в состоянии антагонизма и борются друг с другом в царствование Федора. От него зависит, чтобы восторжествовала та или другая сторона, но из-за своей слабости и доброты он колеблется между ними, заставляет ту и другую действовать auf ihre eigene hand (по своему усмотрению. — А. С.), что в конечном итоге приводит к угличской катастрофе»[372]. Здесь уловлена удивительная вещь. Федор Иоаннович — христианнейший из всех царей, воплощение кротости и доброты, полная противоположность столь ненавистной Толстому тирании на троне, не хочет никого подавлять: ни Годунова, ни Шуйских. Он жаждет мира и согласия. Но именно бесконечная доброта Федора, по мнению Толстого, становится причиной гибели царевича Дмитрия. При этом новая мамка царевича, подысканная ему Годуновым, боярыня Василиса Волохова — «прелестнейшая женщина», Федор — кротчайший царь, а «Дмитрий убит, Битяговский в клочья разорван толпой, Иван Петрович (Шуйский. — А. С.) и двое его братьев задушены, несколько дворян и трое купцов — сторонники Шуйских — казнены»[373]. Вот сарказм истории, по которому наказуемой оказывается невинность, а источником зла — доброта.
Противоположным образом поступает Годунов, решающий для себя, хороша или дурна в политике открытость намерений. И когда боярин Захарьин советует ему выбрать прямоту, Борис мысленно отвечает ему так:
…Легко тебе, Никита
Романович, идти прямым путем!
Перед собой ты не поставил цели!
Спокойно ты и с грустью только смотришь
На этот мир. Как солнце в зимний день,
Земле сияя, но не грея землю,
Идешь ты чист к закату своему!
Моя ж душа борьбы и дела просит:
Я не могу мириться так легко,
Я не могу царево (Ивана Грозного. — А. С.) самовластье,
Раздор бояр, насилье, казни видеть —
И в доблести моей, как в светлой ризе,
Утешен быть, что сам я чист и бел!
[374]
Борису нестерпимо видеть плоды самовластия, а тем временем сам он идет именно к нему и пробивает себе дорогу теми же способами, которыми Иоанн творил свои лютые бесчинства, — потому что Борис понимает: в светлой ризе никогда не достичь ему власти. Здесь Толстой ставит вопрос личного выбора: либо поступись чистотой ризы, либо сохрани непорочность, но останься не у дел. И все же необыкновенный эффект нашего сравнительного восприятия Бориса и Федора состоит в том, что Борис — умный, осторожный, ловкий, «окольный» политик — менее интересен и близок нам, нежели прямой, безыскусный, простодушный царь — полублаженный на троне. Здесь обозначена этическая дилемма, встающая перед человечеством в самые разные моменты истории: мы хотим сильного правления, однако нам ненавистны грязные ризы. Они оскорбляют наше нравственное чувство, причиняют душевную боль, заставляют стыдиться за тех, кто, облачившись в них, делает вид, будто они сияют белизной.
Сценическая судьба трилогии складывалась непросто. В письме 1868 года Б. М. Маркевичу Толстой сообщает о том, что, будучи в Орле, он встретил вернувшегося из Петербурга директора орловского театра, и тот передал, что Комитет по делам печати безусловно запретил к постановке в провинции «Смерть Иоанна Грозного», тогда как разрешение на постановку пьесы А. Н. Островского и С. А. Гедеонова «Василиса Мелентьева» почему-то отдано на откуп губернаторам. Этот произвол вызвал у Толстого целый иронический каскад. Он пишет: «Пьесы разделены на несколько категорий: одни разрешены только в столицах, другие — в провинции, третьи — в столицах и в провинции, четвертые — в провинции с утверждения губернатора. Это весьма напоминает формы парадную, праздничную, полную праздничную, полную парадную, походную праздничную (в поход как на праздник! — А. С.) и парадную походную (в поход как на парад! — А. С.). Несколько наших лучших генералов сошло с ума от такой путаницы, несколько впало в детство — всё застегиваясь да расстегиваясь, двое застрелилось. Сильно опасаюсь, как бы не случилось то же с губернаторами, как бы они не замычали и не встали на четвереньки.
Дорогой Маркевич, давайте представим Тимашеву (министру внутренних дел. — А. С.) проект разделения нашего репертуара на пьесы, которые можно будет играть в городах губернских, но не уездных, пьесы, которые будут играться только в заштатных городах, потом такие, которые можно будет давать в губерниях хлебородных и черноземных, и еще такие, которые будут даваться в местностях песчаных, как Смоленск. Каменный уголь тоже должен быть принят в расчет. Что же касается мест, где Новосильцев добывает нефть, то — поелику он единственен в своем роде, — я предлагаю, чтобы там давали одну-единственную пьесу и чтобы написал ее господин Вельо (И. О. Велио, главный почтмейстер и перлюстратор России. — А. С.)»[375].
Письму Толстой предпослал французский эпиграф собственного сочинения, в переводе звучащий так:
И Мельпомену и Клио
Вы за решетку посадили,
Они меня, месье Вельо,
Привет вам передать просили
[376].
После запрещения постановки «Смерти Иоанна Грозного» на одесской сцене местное дворянство в знак солидарности с Толстым дало в его честь обед в Английском клубе. Толстому было за пятьдесят. Слава его уже стала не только всероссийской, но и шагнула за рубежи родины. По существу, акция в Одессе означала признание его творческих заслуг, благодарность за его труд и гражданскую позицию.