Народу на вернисаже было немало, но чем это объяснялось — множеством осевших в Нью-Йорке питерцев или Таниными коллегами и знакомцами? Или канун Рождества — куда еще деваться? Воспользовавшись тем, что толпа тесно окружала бенефициантку, он прикипел взглядом к знакомому пейзажу: ну конечно же — канал Грибоедова, переименованный теперь, наверно, обратно в… Еще один прокол в его памяти. Когда жил там, знал.
Жил бы там — знал бы.
Как хорошо, что Таня изобразила канал с противоположной стороны, чем на открыточных видах с безобразной церковью Спаса-на-Крови на месте, где кокнули императора: давно пора снести! Вот и знакомая подворотня — вход был со двора, справа, третий этаж, без лифта. Он бывал в этой зале-комнате всего пару раз, познакомился с мужем, с каждым разом все больше становилась заметной беременность Тани, а поначалу он думал, что она просто набирает вес. Не спец по этим делам, у его жены был маленький живот, и все были удивлены, когда она родила, потому что за неделю до они ходили в гости, никто из их друзей ничего не заметил. А до чужих беременностей и детей ему не было никакого дела.
— Узнаёте?
Он обернулся — перед ним стоял молодой человек, смутно кого-то ему напоминая.
— А то все говорят, что без Спаса-на-Крови и Дома книги получается абстрактный пейзаж. Может быть Мойка, Фонтанка, Пряжка, что угодно. Но не для меня. Я здесь родился, — и ткнул пальцем в знакомую подворотню.
Тут он мгновенно вспомнил — Таня рожала дома. Не по моде, которая еще не докатилась до Питера, — схватки начались неожиданно, не успели бы довезти до больницы. Вот кого напоминает ему этой молодой человек — ну конечно же это Танин сынок. Но и вылитой Таней его не назовешь. Мальчики, которые в мать, говорят, счастливые. Лицо его отца не припоминалось — только ранняя лысина. У молодого человека была густая темная шевелюра. Глаза серые, на подбородке ямочка, и ямочки на щеках, когда улыбался. Ростом не вышел, но это искупалось подвижностью — не человек, а живчик, бурно жестикулировал и даже подпрыгивал, когда говорил. А говорил уже с заметным акцентом: давно, видимо, здесь, вращается в американской среде. Чем больше он в него вглядывался, тем узнаваемее тот выглядел. Где они могли встречаться? Спросил о профессии: архитектор, живет и работает в Сан-Диего. Что-то мелькало, как забытое имя кота, как стишок Хвостова, как прежне-нынешнее название канала Грибоедова, как пирожки с крупными такими типа рисовых, но не рисовыми зернами — снова память подводит.
Зато вспомнил, как его зовут: Илья. С его наводки. В Таллине он сказал Тане, что хотел дать сыну имя Илья, но побоялся, что сочтут за еврейское — зачем ребенку раньше времени сталкиваться с антисемитизмом? А она вот не побоялась, но тут случай другой: если у него сын полукровка, то этот и вовсе размытых кровей, а фамилия черт знает какая, не типичная ни для титульной и ни для еврейской нации, ни мужская и не женская, даже не склоняется. Внучка известного советского композитора — вот так-то. Кого же ему напоминает его правнук с ямочкой на подбородке и суетливой жестикуляцией? Он пытался вспомнить, есть ли ямочка на Танином подбородке — опять провал в памяти. Сколько лет прошло! Что он, сам себе мозгоправ? Да гори всё синим пламенем!
Илья оказался не в меру речист — очевидно, по-русски ему в Сан-Диего говорить не с кем, хоть там и было довольно обширное русское комьюнити, но более пожилого, наверно, возраста, он пролетал мимо. Зато регулярно бывал в Питере у мамы, а мама — у него в Сан-Диего, родаки давно разошлись, у папы своя семья, живут в Германии, Илья его почти не видит. Как всех раскидало по белу свету. Нет, мама больше замуж не выходила — сначала из-за него, а теперь по возрасту (так и сказал). Русские слова с американским акцентом сыпались из Ильи как из рога изобилия.
— Пошли, я познакомлю вас с мамой, — услышал он не в меру ретивого молодого человека, чем был поставлен в довольно затруднительное положение.
— Я тебя сразу же узнала, когда ты прятался за спины, — усмехнулась Таня, у которой на подбородке ямочки не было. — Удивилась бы, если бы не приперся. — И без перехода: — Зачем ты старишься в мемуарах, наговаривая на себя? — И оценив его цепким художническим взглядом: — Небритость тебя молодит. — И опять без перехода: — Илья, он с тобой знаком с младенчества, ты обоссал его, когда я развернула пеленки. Правильно сделал.
Илья стоял в стороне и мучительно пытался декодировать их треп.
— Почему ностальгия?
— Ясное дело. Потому что этот город остался только в моей памяти. С натуры я не пишу. Хуже всего, когда здания реставрируют — как театральная декорация. Предпочитаю руины. Давно к нам не наведывался?
— В качестве кого? На побывку? В родные пенаты? Туристом? Того города, в котором я жил, больше нет. Боюсь, не узнáю.
— А в Таллин? Теперь с двумя «н» на конце. Как раз он узнаваем. Помнишь…
— Предпочитаю Средиземноморье, — перебил он ее. — Особенно Италию. Объездил вдоль и поперек.
— На Таллине табу? — улыбнулась она.
— Было — и быльем поросло.
— Думаешь?
Илья переводил взгляд с матери на нового знакомца, не понимая, о чем они, и относя свое непонимание за счет забываемого из-за неупотреба русского языка. Однако «Таллин» зацепил его, и он, уставши молчать, тут же вклинился:
— А в Таллине у нас с мамой был reunion — я прилетел из Сан-Диего, а мама приехала ночным поездом из Петербурга. Полный улет, а не город. Больше трех дней не надо. Тем более мама знает город с юности — заправский гид. Где мы только не побывали. А потом в Петербург. Там все свои. Друзья, подруги, одноклассники…
А у него там своих не осталось — все чужие. Слабо сказано. Одних уж нет, а те — далече… Да и Таня — не друг, не подруга, а так, стаффажная фигурка, как на картинах Клода Лоррена, часть дымчатого, неуловимого, сквозь поволоку пейзажа. Скорее, правда, таллинского, чем питерского. Только сейчас дошло: серебристая дымка времени — метафора ностальгии. А у него вместо ностальгии — тени воспоминаний. Таня мало изменилась. Маленькая собачка…
Пора сматываться. Он еще раз прощально, внимательно глянул на порывистого Илью, смутно уже догадываясь, кого тот ему напоминает. И отслеживать ситуацию не надо, достаточно чуть глубже копнуть прошлое. Вот он, тот таллинский пласт.
С выставки — в ближайшее кафе. Заказал кофе с пирожным. И тут вспомнил: кота звали Наполеон.
— В честь императора? — спросил он тогда Таню, будучи и сам кошатник.
— В честь пирожного. Такой он сладенький…
Вспомнил и безвкусное саго, которым начиняли пирожки у него на географической родине. Канал Грибоедова был Екатерининским, но переименовали ли его обратно, он не знал. Тренировка памяти, не лишняя в его возрасте: чем урюк отличается от кураги? Изюм — кишмиш. Фига — инжир. Или смоква? Винная ягода? Зато стишок графа Хвостова так и останется в запасниках его дырявой памяти: «Зимой весна встречает лето…» Или «Зима весной встречает лето…» А дальше? И спросить некого.