Д. Г. Лоуренс. Сент-Мор
А у меня и в ясную погоду
Хмарь на душе, которая горит.
Хлебаю я колодезную воду,
Чиню гармошку, и жена корит…
Высоцкий. Смотрины
И я со смертью перешел на «ты»…
Высоцкий. Мой черный человек
Я стыжусь, следовательно, существую.
Владимир Соловьев (не я)
Бывают, знаете, такие безмолвные, безголосые звонки — что песни без слов. А телефонного идентификатора у меня нет. Да если бы и был! Снимешь трубку, а там мертвая тишина. Не совсем мертвая, а как будто кто-то дышит на другом конце провода. Как с того света. Он тебя слышит, твои вопросительные, тревожные «алё», а ты его — нет. Ты что-то объясняешь в трубку, просишь говорить громче или перезвонить, и через пару дней он перезванивает — и снова тишина. Я говорю «он», но может быть ведь и «она» — кто знает? Некто слышит мой голос, а я пытаюсь угадать, кто дышит в трубку. В голову приходит самое разное, но нет, всё не то, надо знать точно.
Это может быть человек, с которым сто лет назад мы были в дружбе, но потом разбежались по идейным, а не личным, как он теперь говорит, причинам — из-за женщины, и каждый раз, прилетая из Москвы в Нью-Йорк, он набирает меня, чтобы услышать мой голос, в каком я настроении и жив ли еще. Вот я и представляю виртуальный разговор с ним по известному шаблону, который так никогда и не состоится, увы мне!
— Как живете?
— Регулярно.
— Как здоровье?
— Не дождетесь.
— Как дела?
— Не хочу вас расстраивать, но у меня всё хорошо!
Это может быть женщина, с которой мы романились много лет тому назад, и флирт перешел в привязанность, а секс — в близость, так недалеко и до любви, если бы я не был уже женат на любимой женщине или в матримониальной практике у нас допустимо было двоеженство. Почему нет? Экономически не под силу? Предположим, обе удачно устроились и прилично зарабатывают — там или здесь, без разницы. То есть разница, конечно, есть — о ней и пойдет речь среди прочего. Что гадать, чье это дыхание на другом конце провода, когда всё давно уже в прошлом: дружбы, любови, измены, предательства. А на носу Новый год, до которого не думал дожить в самых смелых мечтах. А он — или она? — позвонит, чтобы молча поздравить меня с Обрезанием Христа? К тому же разыгрался геморрой (подробности опускаю), что мешает графоманить как ни в чем не бывало.
Это и есть образ иммиграции — песни без слов, безмолвные звонки, легкое дыхание в телефонной трубке. Я так давно уехал оттуда и так долго там не бывал, всё там так неузнаваемо изменилось, что моя тоска по прошлому носит не пространственный, а временной характер. Что мне утраченные ландшафты или утерянные люди, когда безнадежно убывает время. Как и дóлжно: ностальгия — это скорбь по утраченному времени. «Мои утраченные годы», как гениально сказал Пушкин, но кто об этом знает, когда это из его черновиков? Не грех и повторить, хоть эти слова и стоят эпиграфом к другой моей истории.
Вот еще один безмолвный звонок, но нет, звонит из Бостона бывшая одноклассница. Поздравляет с наступающим Новым годом. И рассказывает, что с ней приключилось. Повезла в Петербург урну с маминым прахом, а вернулась уже из Израиля, где приходила в себя и делала уколы против бешенства: на еврейском кладбище ее повалили на землю и искусали шесть одичавших псов.
— Понимаешь, меня всю жизнь пальцем никто не трогал, а тут…
— Тебе повезло — могли загрызть насмерть.
— Я лицо и шею руками прикрывала, потом сторож прибежал, из бомжей. Там такое запустение… Евреев почти не осталось. Подошла к памятнику Антокольского — ну, знаешь, там, где он в окружении своих скульптур…
— Такой же в Осло — Ибсену: в центре он, а по сторонам его герои.
— Вот они из-за памятника и выскочили, эти кладбищенские псы, — сказала она и заплакала. — Столько швов наложили! Вот я и подалась в Израиль, благо есть к кому, чтобы подлечиться.
— А ты разве еврейка? — удивляюсь я.
— Наполовину. Никогда не скрывала и никогда не страдала.
«Потому и не страдала, что наполовину», — молчу я.
— Как Петербург? — спрашиваю я, чтобы сменить тему.
— Неузнаваем. Поразрушили. Понастроили. И продолжают. В самом центре. Нет, не наш.
— Кто не наш?
— Город не наш.
«Это время не наше, — опять молчу я. — Наше кончилось. Мы пережили свое время». А вслух говорю:
— Времени нет. Вот голос не меняется. У тебя такой же, как в пятнадцать лет.
— Ты хочешь сказать, что у меня тогда был такой же голос, как сейчас?! — Смеется.
— Я хочу сказать, что у тебя сейчас голос, как тогда, — выкручиваюсь я.
— Была встреча одноклассников. Выпили за вас с Леной. Тебя помнят, а любят? Кто — да, кто — нет. Я обещала перевести в европейскую систему и послать твой фильм о Довлатове.
«Еще не хватало!» — Опять молча.
— Кто был?
— Семь человек. Сам увидишь. Прямо сейчас высылаю снимки «по мылу». Посмотрим, кого ты узнаешь.
Ее только и узнаю, хотя не видел с тех пор, как кончил школу, но она как-то прислала фотку, где лежит на пляже в окружении то ли тюленей, то ли морских котиков, хрен их знает! Стройная, не обабилась, но все равно время прошлось по ней, как асфальтный каток. Как и по всем нам. Да и фамилия у нее теперь другая, мужнина. Сын, внучка. У одноклассницы — внучка! Черт! По моде нынешнего времени употребляет заборную лексику:
— Ты любишь *уи? — спрашивает, вспомнив мой фильм о Довлатове, где я демонстрирую подаренную им непристойную статуэтку.
— Что я, голубой? Скорее наоборот. — Я имею в виду вагины.
А недавно прислала емельную похабель:
Прожив в России 10 лет, американец так и не понял, почему пи*дато — это хорошо, а ху*во — это плохо. Но более непонятным для него было, почему пи*дец — это хуже, чем ху*во, а оху*тельно — это лучше, чем пи*дато!
Нет, моя однокашница таких слов произнести ни устно, ни письменно не могла, даже если знала!
Фотки тут же уничтожаю, зато восстанавливаю в памяти ту пятнадцатилетнюю девочку, с которой учился в школе, — с толстой косой, со сросшимися бровями, с синими подглазинами, по поводу которых мы с однокашником прохаживались весьма недвусмысленным образом. Однокашник тоже в Америке, хотя он чистый русак, — доктор медицинских наук переквалифицировался здесь в компьютерщика. Как и с одноклассницей, с однокашником так и не встретился, хотя они оба напрашивались. Стыдно, конечно, но как иначе сохранить их школьные образы?
Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.
Кстати, Бродский, хоть и обращается в этом стишке к Марине Басмановой, но под прозрачным псевдонимом, одни инициалы, увековечив ее в любовно-антилюбовном цикле. Вот кто не умрет, так это она, покуда жив русский стих: М.Б.