— Дети — наше прошлое, — шепчу я Лене, когда она нудит, что мы редко видим Лео и Джулиана, наших внуков-англоязычников, застрявших в Ситке, бывшей столице русской Аляски.
Наше вечное настоящее — коты и книги.
«Я скромен, когда говорю о себе, но горд, когда себя сравниваю» — это, конечно, типично французское motto, хоть и принадлежит индивидууму, а не этносу (Альфонс, маркиз де Кюстин). Чтобы сделать его русским, еврейским или американским, надо произвести инверсию: я горд, когда себя сравниваю, но скромен, унижен и покаян, когда говорю только о самом себе. В державинском смысле: «Я царь — я раб, я червь — я бог».
При всех прошлых выгодах писатель — невыгодная професссия. В бытность мою членом Союза писателей один довольно известный поэт (не скажу кто, да и не важно) удивлялся, что я не пользуюсь членской книжкой для соблазна девиц: «Стóит ее предъявить, любая пойдет». А теперь какая девица пойдет с поэтом, а тем более за поэта — только потому, что поэт? У меня на этот сюжет есть классный постсоветский рассказ «Поэт и муха», который Таня Бек пристроила в модный тогда журнал «Столица». Литература как способ самоутверждения — не литература вообще. Скорее, способ самоотдачи, самоедства, самобичевания, самопокаяния и экзорцизма. Не устаю приводить Платона и прошу прощения за повтор: все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленных. «Записки скорпиона», например. Как до этого — «Три еврея», написанные шиитом-флагеллантом Владимиром Соловьевым. Главный нетворческий стимул «Записок скорпиона» — нежелание автора прослыть автором одной книги, хотя у него вышло с две дюжины, но послабже. Попытка побить собственный рекорд или хотя бы вровень — вот что такое мои последние книги: «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека», «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества», «Не только Евтушенко», «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых» и — е.б.ж. — «Быть Владимиром Соловьевым. Мое поколение — от Барышникова и Бродского до Довлатова и Шемякина».
А московский роман я сочинил вослед, на инерции питерского романа, решив, что эксгибиционизма, флагеллантства и исступленности мне должно хватить еще на полтысячи романных страниц с живыми и легко узнаваемыми прототипами из Розового гетто, и, как я уже писал, дал на прочтение первые сотни страниц моей соседке Тане Бек, умной, талантливой, забалованной, с которой недолго предотъездно дружил, попросив изложить претензии в письменном виде, чтобы вмонтировать в продолжение моего живого романа. Она согласилась, и я уже привел пару абзацев ее едкого, злое*учего письма, но сам роман закончить не успел, а теперь вот, за тридевять земель пространства и времени, пользуюсь неоконченной рукописью для этой книги «Высоцкий и другие» — романных воспоминаний, которые строчу, чтобы сфокусировать два времени в одной книге: то, о котором пишу, и то, в котором живу. Занятие рисковое, конечно, учитывая безжалостное время. Однако кто уклоняется от игры, тот ее проигрывает — выскочило из головы, как по латыни. Проще говоря, не рискнешь — не выиграешь. На Паскаля я уже где-то здесь ссылался.
О трагической Тане Бек я написал отдельно, а здесь пару слов о другом трагедианте эпохи, который ее и иже с ней крестил.
Не мне, конечно, судить, но полагаю, что отец Александр Мень, с которым я пару раз встречался (в том числе с Юзом Алешковским, который, будучи под сильным шофе, обрушил на батюшку мат-перемат, и Мень выслушивал его пьяную абракадабру с благодушным терпением и, как мне показалось, веселясь), но безрезультатно (в отличие от Юза я не крещен и не обрезан), обращая в веру безверых литераторов, привел многих к благостности и лицемерию. Мне кажется, ему льстило общение с писателями, в чем лично я большого греха не вижу, хотя маленький — для попа — был. Он принимал нас каковы мы есть, ничего не требуя. Учительство ему претило. Он был просветителем, а не учителем. Его терпимость и всепрощенчество отменяли у вновь обращенных чувство вины и требовательность к самим себе — говорю только о тех крестниках, с кем знаком: с полдюжины литераторов, которых он обратил в истинную веру, не изменив ни на йоту. Об остальной его пастве ничего не скажу — не знаю.
По контрасту и для равновеса привожу иное мнение куда более, чем я, авторитетного и квалифицированного в вопросах веры человека — Сергея Аверинцева:
…Специальным объектом миссионерских усилий отца Александра стало совсем особое туземное племя, которое зовется советской интеллигенцией. Племя со своими понятиями и преданиями, со своими предрассудками, по степени дикости в вопросах религии подчас превосходящее (и уж подавно превосходившее лет тридцать назад) самые дикие народы мира. Племя, с которым миссионер должен разговаривать на его собственном туземном языке; если нужно — на сленге…
Апостол книжников, просветитель «образованщины», отец Николай Голубцов, его духовник и наставник в молодые годы, предупреждал его: «С интеллигенцией больше всего намучаешься». Вот он и мучился. Не будем перечислять поименно знаменитых на весь мир людей, которым он помог прийти к вере; было бы тяжким заблуждением, вообрази мы хоть на минуту, будто для него (или для Бога) любая знаменитость была важнее, нежели самый безвестный из его прихожан. В Церкви нет привилегированных мест — а если есть, то они принадлежат самым убогим. Интеллигент — не лучше никого другого, может быть, — хуже всех; но он наряду со всеми другими мытарями и разбойниками нуждается в спасении своей бессмертной души, а для того, чтобы его спасти, его необходимо понять именно в его качестве интеллигента. В противном случае духовный руководитель рискует либо оттолкнуть чадо по вере, либо заронить в нем мечтательность, побуждающую вообразить себя совсем даже и не интеллигентом, а чем-то совершенно иным, высшим, не нонешнего века. Словно бы сидит раб Божий не в квартирке своей, а в афонской келье или же в покоях незримого града Китежа и оттуда с безопасной дистанции наблюдает, сколь неосновательна светская культура и сколь неразумна «образованщина».
Антиинтеллигентский комплекс интеллигента — проявление гордыни, которой не надо поощрять; вся православная традиция учит нас, что человек может начать свой возврат к Богу единственно от той точки в духовном пространстве, где находится реально, а не мечтательно. Отнюдь не для угождения интеллигенции, но для ее вразумления ей нужен пастырь, который понимал бы ее интеллигентское бытие со всеми его проблемами, искушениями и возможностями — изнутри. Этим определяется значение жизненного дела отца Александра.
О. Александр пал первой жертвой нового времени, его безмерно жаль, а всадили ему топор в голову за то, что он пытался вывести на чистую воду высший клир РПЦ и передал разоблачительные документы Юлиану Семенову: тот был главредом «Совершенно секретно», Мень входил в редколлегию. Убиты все: Мень, Семенов, Плешков-посыльный.
Эту историю я впервые услышал от и.о. главреда «Совершенно секретно» Артема Боровика в «Арагви», когда прилетел в Москву спустя 13 лет после отвала. С Артемом и Вероникой я встретился по делам — и подружился. Он напечатал в своем таблоиде пару глав из моего не очень удачного романа «Операция „Мавзолей“» и набрал для публикации еще кучу моих опусов: два рассказа, главы из «Андропова» и «Трех евреев». Плешков уже был убит, Семенов лежал в коме, отцу Александру Меню, члену редколлегии «Совершенно секретно», осталось жить всего несколько месяцев. Что между ними общего, кроме того, что все трое были евреи, что отцу Александру ставили в вину православные юдоеды? — но это не имеет никакого отношения к моему сюжету. Куда важнее, что они были связаны с органом печати, который поставил целью тайное сделать явным (все равно из каких целей). Будто бы Плешков вез Юлиану Семенову в Париж магнитофонную запись, где отец Мень, с фактами на руках, изобличает в связях с КГБ церковных ВИПов во главе с новоназначенным патриархом Алексием Вторым, а тот был завербован еще в Таллине, в самом начале своей церковной карьеры, в бытность еще Алексеем Ридигером. Артем был в тот вечер сильно возбужден, имя Лимонова не сходило у него с языка, он называл его наводчиком, хотя прямых доказательств, похоже, не было. В «Книге мертвых» Лимонов дает свою версию парижских встреч с Семеновым и Плешковым — не очень убедительную. Чем больше он оправдывается, тем больше подозрений. А теперь вот и Артем Боровик убит, а Лимонов отсидел свое и вышел на волю. Не без моей помощи — я опубликовал с полдюжины статей в его защиту по обе стороны океана на обоих языках. О чем не жалею, хоть мои знакомцы и упрекали меня, что защищаю подонка. А я и не отрицал, что подонок, одна статья так и называлась: «В защиту немолодого негодяя», но мало ли подонков разгуливает на воле, а не пойман — не вор. Грешники нуждаются в защите, а не только праведники. Праведников защищать легко, грешников — трудно. Я предпочитаю быть адвокатом, а не прокурором. Да и посадили Лимонова вовсе не за то, что он навел в Париже гэбуху на Плешкова, но за политиканство в России, где к тому времени власть боялась уже собственной тени и потешную лимоновскую партию нацболов приняла за реальную себе угрозу, а угроза ей мерещилась посюду, но это особый сюжет. Я и так отвлекся. Хотя так и должно писать эту книгу, путая божий дар с яичницей и бузину в огороде с киевским дядькой.