Объективности ради сошлюсь на высказывание критика, отношение к которой моих земляков-питерцев как к гуру считаю завышенным, панегирическим и нелепым, — на Лидию Яковлевну Гинзбург: «Элегическая поэтика — поэтика узнавания. И традиционность, принципиальная повторяемость является одним из сильнейших ее поэтических средств. Но дальше повторений не идут лишь бездарности и эпигоны. Гармоническая точность позволяла поэту творить новое варьирование „тонкими смысловыми сдвигами“».
Не одну родину, но и весь мир воспринимает Окуджава в ближнем пригляде — как родной, обжитой дом, уютно обставленный знакомыми чувствами. Поэзия дает возможность установить короткие отношения не только с временем, но и с пространством: «шар земной на повороте утомительно скрипит», «наш исхоженный шар» либо — предлагает повесить звезду «над моим потолком». Можно и так в шутку сказать: «глобал виллидж» была открыта Окуджавой прежде Маклюэна.
Который раз поэзия опережает науку!
Поразительно бесстрашие Окуджавы перед патетикой и тавтологией. В сказочном, театральном, условном, табакерочном мире, возведенном им по «чертежам своей души» и только отдаленно напоминающем довоенную Москву, слова-трюизмы, субъективно, интимно обновленные, становятся координатами его лирического героя.
В старом-престаром фильме Карне «Дети райка» мелодраматическая пантомима, к которой мы привыкли относиться скорее эстетически, чем эмоционально, неожиданно полностью, один к одному, подтверждается страстью мима Дебюро — и сказочный мир пантомимы внезапно обрушивается действительной трагедией. Вот и от актеров, занятых, казалось бы, в игрушечной поэзии Булата Окуджавы, жизнь требует не читок, а «полной гибели всерьез».
Смерть кажется такой внезапной, чужой и чуждой, но именно она подтверждает реальность этого сказочного мира, границы которого охраняют два солдата — бумажный и оловянный. Бумажный солдат, красивый и отважный, хочет переделать мир, чтобы все были счастливы. Оловянный солдат осужден на вечный подвиг, он ждет своих врагов и боится выпустить из рук окаянный автомат:
Его, наверно, грустный мастер,
пустил по свету невзлюбя.
Спроси солдатика: «Ты счастлив?»
И он прицелится в тебя.
Два разных стихотворения о двух разных солдатиках, но обоих пустил по свету один мастер. Два солдатика, двойники-антиподы, ведут между собой вечный спор. Мелодийная, гитарная гармония Булата Окуджавы на поверку оказывается мнимой, навсегда утраченной — равно в окрестном мире и в человеческой душе.
Теперь уж точно помню, что из всех знакомых он первым пришел в гости, когда я в очередной раз переехал — на этот раз в Москву, всего за пару лет до отвала из России. Все бумаги уже были подписаны, но вещи не прибыли, я жил один. Лена была еще в Ленинграде, Жека с моей мамой в Латвии, Оля с Булей — в Коктебеле. Мы оказались почти соседями: он жил у «Речного вокзала», я — в четырех от него остановках, у станции метро «Аэропорт». Спросил его, кем себя чувствует — армянином или грузином. Булат всерьез занялся своей генеалогией и поведал мне о еврейской четвертинке то ли осьмушке, не помню: кто-то среди его предков был из кантонистов.
Я пошутил:
— Если считать от Адама, мы все евреи.
— Адам — не еврей, — поправил меня Булат. — Первый еврей — Авраам.
Мы долго в тот вечер сидели на кухне, а потом он катал меня на машине по ночной столице и жаловался, что Москва изменилась неузнаваемо, Арбат из места действия, пусть и романтического, стал театральной декорацией, туристическим китчем. Было это летом 1975 года. Булат еще поживет 22 года, оставаясь неизменным, то есть самим собой, коснея в катастрофически изменчивом, обвальном, катаклитическом, перевернутом мире.
Но уже тогда — а тем более позже, когда наши пути разошлись, но легко представить на расстоянии, даже из-за океана — Окуджава остро чувствовал свое одиночество в/на миру, а признался в нем еще раньше, в самом начале пути — в песенке о Леньке Королеве:
Потому что (виноват),
но я Москвы не представляю
без такого, как он, короля.
Вот и мне теперь не представить Москвы без Окуджавы.
Да и нет уже больше той, окуджавской Москвы.
И была ли она в реале?
Я ее не застал и знаю только со слов поэтов. Окуджава был ее последним — нет, не певцом, а вспоминателем и плакальщиком.
Сказочник умер, сказка стала легендой, легенда окаменевает в миф.
Посвящение-1. Булату: Кудос женщине
Барьер времени
Сослагательная история
Девочка плачет: шарик улетел.
Ее утешают, а шарик летит.
Девушка плачет: жениха все нет.
Ее утешают, а шарик летит.
Женщина плачет: муж ушел к другой.
Ее утешают, а шарик летит.
Плачет старушка: мало пожила…
А шарик вернулся, а он голубой.
Булат Окуджава
…Спустя неделю мы гуляли в «Эмералде» на юбилее Гордона. Тусовка совпала с Восьмым марта, не все это сознавали, но я все время держал в голове, прикипев к женщинам всех возрастов, от мала до велика, от одной совсем еще юницы до глубокой старухи за девяносто — так уж устроен. Я мало кого здесь знал, зато все знали меня. Точнее, так: многих я уже встречал на этой тусе по разным поводам — на поминках, сороковинах, годовщинах и юбилеях, а то и просто так, но знакóм близко не был, имен не помнил. Мучительно припоминал, как звать двух миловидных сестричек — при совместном прочтении получалось одно имя. Аннабелла, как назвал мой друг-славист свою дочь в честь Ахматовой и Ахмадулиной, не подозревая, что это имя изначальной девочки у Набокова — предтечи Лолиты? Нет, не то — память дает сбои. Вот, вспомнил — Натанелла: Ната и Нелли. Племянницы-погодки Гордона с противоположного берега, из Сиэтла. Кто из них кто? Кто Ната, а кто Нелли? Ну, это уже задачка мне не по мозгам, хоть я и сделал пару лет назад магнитно-резонансную томографию — в просторечии MRT. Пусть останутся сиамскими сестричками с одним нераздельным именем на двоих.
С женским днем обеих!
Самого Гордона я долго держал за юношу, а он во куда вымахал: шестьдесят! Облысел окончательно. Да и все постарели, кроме матери Гордона — пару лет назад отмечали ее девяностолетие, но она с тех пор не изменилась, а как бы законсервировалась навсегда в одном обличье еще задолго до того ее юбилея. Умная, памятливая старуха, на своем юбилее она с час, наверное, рассказывала о своей юности и молодости, а когда дошла до конца блокады Ленинграда, сказала, что город так обезлюдел, что с Невского был виден Литейный мост.
В Ленинграде она была начальником производства на каком-то крупном заводе.