Полный вариант «Сандро из Чегема» вышел у Профферов в мичиганском издательстве «Ардис» спустя шесть лет после новомировской публикации, когда мы уже жили в Америке. Спустя еще десять лет прибыл на пару дней в Нью-Йорк и сам автор. Я боялся этой встречи — оказалось, зря: мы провели вместе несколько дней, как будто расстались только вчера.
Что меня поразило — в тот его приезд и в последующие — невосприимчивость Фазиля к новому, а в итоге — неприятие. Показываю ему Манхэттен — он торопит меня к нам домой к обещанной метаксе. В нью-йоркском сабвее по-московски домашним жестом кладет руку на плечо стоящему перед ним ниггеру и даже не обращает внимания, как тот окрысился. На Джонс-Бич, куда я повез его вместе с Тоней и Сандро, ввинтился в спор, доказывая мне, что нет принципиальной разницы между морем и океаном, который видит впервые, но исключительно количественная, и только когда океанская волна с головой накрыла его и разок-другой мощно крутанула, с трудом, пошатываясь, выбрался на берег и согласился, что Атлантический океан — не Черное море. Уже у нас дома, за столом, предлагаю ему виноград без косточек, и он тут же опять ввинчивается в штопор спора — что виноград без косточек быть не может по определению, как бы он тогда размножался?
— Да ты сначала попробуй, — говорю я этому виноградному знатоку виноградной Абхазии, родины «изабеллы», но там, как и по всей ныне распавшейся стране, счастливо миновали учение Менделя — Моргана, раскритиковав в пух и прах, а так как нешуточная, но анекдотичная борьба с генетикой велась в рамках борьбы с космополитами, все считали австрийского монаха Менделя евреем.
Впрочем, виноград без косточек я встречал еще у Мериме.
А за Фазилем я замечал это еще в Москве — его черепок переполнен впечатлениям детства и не сразу откликается на новые. Перебравшись в столицу, он так и остался вне тусы, чужаком, аутсайдером, изгоем. Короче, лицом кавказской национальности.
Вот причина его прокрастинации с изданием за рубежом «Сандро»: Фазиль уже совершил гигантский бросок, не только географический — с Кавказа в имперскую столицу, но и в русскую культуру; на еще один у него не хватало ни сил, ни мужества, ни душевного ресурса. Само собой, имею в виду не отвал из страны, а разрыв с официальной литературой. Тот скандал, о котором он мне писал в письме и на который так и не решился, и был тем самым выбором-риском, гениальную формулу которого вывел Паскаль: там, где в игру замешана бесконечность, а возможность проигрыша конечна, нет места колебаниям, надо все поставить на кон. Трагедия Искандера-писателя в том, что, если бы не его гамлетова нерешительность, большой талант соединился бы с исторической судьбой, и русских нобелевцев по литературе было бы одним больше. Да, убежден: Фазиль Искандер — несостоявшийся нобелевский лауреат, пусть это и внешний показатель. Они там, в Стокгольме, любят нацменов, которые жизнь своего народа превращают в миф, пусть и не на своем, а на великом, могучем, правдивом и свободном. Увы, Фазиль так и не стал тем, кого у нас тут, в Америке, называют the right man at the right time. Он опоздал, время вышло, поезд его судьбы скрылся за поворотом.
Как когда-то в Москве, в ЦДЛ, у меня даже афиша сохранилась, я делал теперь вступительное слово к его нью-йоркскому вечеру, который я же и организовал. Вдруг Фазиля понесло, и этот нетитулованный нобелянт стал отрицать забугорную русскую литературу. Кого он убеждал — слушателей или самого себя? Отторжение забугорных русскоязычников — отсиделись, мол, по америкам, франциям, германиям и израилям, пока мы там говно хавали, а теперь потянулись шаромыги на шару, на халяву, на готовенькое, в родные пенаты? Может, и сложнее: мигрантская трещина русского литературного мира прошла через Фазилево сердце, рана не заживала.
Как теперь — не знаю.
Последовавшие затем до глубокой ночи посиделки у нас казались еще одним знаком непрерывности наших отношений, несмотря на такой провал времени и пространства. Немало тому способствовала и семизвездная метакса. Он выпытал у меня то, что не удалось даже Довлатову, — точную сумму аванса, который мы получили за книгу об Андропове (американские газеты обтекаемо называли его «шестизначным», а «Известия» обобщали до миллиона — если бы!). «Милым и дорогим Леночке и Володе в память о нашей дружбе, которой, я думаю, не будет конца», — надписал он нам книгу своих стихов.
Пальцем в небо! Мы встретились еще пару раз — в Нью-Йорке, в Москве, во Внукове, где на стене висели вынужденно подаренные мной перед отвалом (Минкультуры не пропускало) литографиии Анатолия Каплана, но отношения не заладились. Причиной были все те же, будь они прокляты, «Три еврея», которые Фазиль принял с таким энтузиазмом в рукописи, а тут, уже под влиянием общественной реакции на две его нью-йоркские публикации — серийную в «Новом русском слове» и отдельной книгой, — стал всячески отговаривать от издания в России.
Честно, я опешил.
— Ты же сам был в восторге от романа! Тем более роман уже издан в Нью-Йорке.
— Там — другое дело. Тамиздат как самиздат.
— Ты что, забыл, какую записку мне тогда написал?
— Ты ее уничтожил? — спросил Фазиль, и я вдруг понял, что теперь его озабоченность не перед гэбухой, а перед вечностью.
— Я ее предъявлю на Страшном суде. Может, мне еще и сам роман уничтожить, коли я не могу его печатать?
— Зачем уничтожать? Подожди.
— Я ждал пятнадцать лет.
— Рукописи не горят.
— Не факт. Не дошло большинство пьес Эсхила, Софокла, Еврипида, очень выборочно — куски из «Истории» и «Анналов» Тацита. Да мало ли!
— Подожди еще.
— Что изменится? Что изменилось?
— Не кричи на меня, — сказал Фазиль. И вдруг: — Зачем старуху обидел?
— Какую старуху? — не понял я.
— Ну эту, как ее, с еврейской фамилией? — поставил меня совсем в тупик.
— Да мало ли еврейских фамилий! Рабинович, Лифшиц…
— Вот-вот! Гинзбург. Лидия Гинзбург.
Мне она и в самом деле не нравилась — ни как литератор, ни как человек, ни сама атмосфера почитания, о чем я и написал с открытым забралом в «Трех евреях». Спустя многие годы прочел ее посмертно изданные «Записные книжки», куски из которых она нам торжественно зачитывала: рационализм, вторичность, примитив и самодовольство. «Я несомненно была права», — пишет она. Если убрать из ее записок автора, то как книга литературных сплетен, пусть в большинстве известных от других мемуаристов, сойдет.
— Что, я не имею права сказать о ее вульгарных концепциях? Руссо родил Толстого, Толстой родил Пруста — и поехало!
— Какие, к черту, концепции! Ты написал, что она лесбиянка.
— Ах вот в чем дело! Единственное, чем она интересна. Представляешь, самодовольная рационалистка, кое для кого даже литературный гуру, а тут вдруг такие страсти, ссоры с домработницей на любовной почве и прочее. Ты что, с луны свалился? Совсем с ума ё*нулся? О Прусте можно, что нетрадиционной ориентации, а о старухе с еврейской фамилией — нельзя? И что зазорного в лесбиянстве? Кавказский ты человек, Фазиль…