Страна Искандерия
Итак, начав с замкнутых произведений, Фазиль Искандер пришел к их цикловому объединению. От цикла он перешел к роману, который — в его случае — метаморфоза цикла рассказов. «Сандро из Чегема» — роман, образованный центростремительной силой рассказов, тяготеющих к единству.
При фабульной законченности каждого из вошедших в «житие» Сандро рассказов они в то же время сцеплены между собой общей идеей о непрерывной протяженности человеческой и исторической жизни. Рассказа либо даже цикла рассказов было бы недостаточно — взятый в отдельности, в одиночестве, рассказ выглядел бы как анекдот, а цикл рассказов как коллекция анекдотов.
Но и традиционный роман утяжелил бы фольклорного героя и вынудил бы писателя выискивать психологические мотивировки там, где они излишни. Компромисс между двумя жанрами привел к появлению нового, соответствующего избранному герою — ему по росту, по его историческому и литературному росту.
Искандер сочинял свой роман в споре с романной традицией, хотя, скажем, образ девочки Тали напоминает Наташу Ростову, да и вообще влияние Льва Толстого на Искандера не менее очевидно, чем Набокова, Олеши, Бабеля. Помимо литературных, он брал у Толстого еще и уроки морали, что позже приведет Искандера к ригоризму, сделает его поздние сочинения похожими на средневековые моралите.
Помню наши с Фазилем на эту тему споры. Я ссылался на два авторитета: на Пушкина и на моего рыжего кота Вилли. «Господи Суси! какое дело поэту до добродетели и порока? разве их одна поэтическая сторона, — писал Пушкин на полях статьи Вяземского. — Поэзия выше нравственности — или по крайней мере совсем иное дело». Что касается Вилли, то он, пока мы с Фазилем спорили, гонялся, за неимением ничего более достойного, за собственным хвостом — занятие, которому мог предаваться бесконечно. Устав от Фазилевой риторики о нравственной сверхзадаче литературы, я привел моего кота в качестве адепта чистого искусства: творчество — игра, цель — поймать себя за хвост. К тому времени мы были уже слегка поддатые, Фазиль был шокирован моим сравнением, но потом рассмеялся и стал сочувственно следить за тщетными попытками Вилли цапнуть себя за хвост.
Да простит мне читатель эту реплику в сторону. Что меня интересует — оправдана ли жанровая метаморфоза, которую произвел с романом Искандер, скрестив его с фольклором, с мифом и с житием? Один из редких случаев создания мифа в современной литературе. (Два других — Габриэль Гарсиа Маркес и Уильям Фолкнер.) Само появление мифологического героя было не очень своевременно. Это чувствовал, по-видимому, и автор, иронизируя над ним, подчеркивая старомодность и некоторую даже оперность его фольклорной фигуры. Получается так, что, с одной стороны, Сандро корректирует течение современной прозы, а с другой, современная проза, в свою очередь, меняет очертания былинного персонажа и самой агиографии как все-таки старомодного жанра литературы.
Эпос помножен на быт, пафос соединен с усмешкой. Иконописность размыта, хотя и не уничтожена вовсе — не богатырь, а балагур, не Тимур, а тамада. Впрочем, немного и богатырь, немного и Тимур. Образ выстраивается ассоциативно — как сцепление различных черт и далеко не однозначных поступков. Вспомним: Ходжа Насреддин удален от нас во времени — его четкий образ проецируется на размытом историческом фоне. Иное дело Сандро — человек ХХ века, наш современник, свидетель событий, которые не успели еще стать историческими сгустками. Искандер дает сослагательную предпосылку его жизни: «Его могли убить во время гражданской войны с меньшевиками, если бы он в ней участвовал. Более того, его могли убить, даже если бы он в ней не принимал участия».
Фазиль не раз возвращался к моему «кошачьему» аргументу и продолжал отстаивать нравственные функции литературы. «Но не учительские!» — не сдавался я. С этим он соглашался. Учительство ему в то время претило и в Гоголе, и в Толстом, и в Солженицыне. Его спасение — в чувстве юмора, а демократизм и терпимость он сохранил, несмотря на славу.
Вполне возможно, что когда-нибудь в будущем жанровая тяга малых форм к интеграции сменится тягой к разрыву, к распаду, роман снова станет циклом, и от циклов останутся лучшие рассказы, которых у Фазиля Искандера наберется десятка два как минимум. И они несомненно войдут в состав классической русской литературы.
Фазиль Искандер — один из писателей эпохи застоя. Мне вообще кажется, что в брежневское время в Советском Союзе были написаны прекрасные книги. Это время оказалось для литературы более плодотворным, чем предшествующее хрущевское и последующие — горбачевское, ельцинское, путинское. Зерно было брошено в землю в «оттепель», при Хрущеве, а взошло при Брежневе, в самое, казалось, неподходящее для литературы время. Нет, нет, я далек от желания снова увидеть на русской литературе цензурный намордник.
Меньше других — на Фазиле Искандере.
При том, как читателю известно, я не отношусь апологетически ко всем шестидесятникам скопом и полагаю, что большинство из них задержалось на исторической сцене: покойники, которые ни за что не хотят улечься в заждавшиеся могилы. Фазиль Искандер — явление индивидуальное и уникальное, для которого приписка в паспорте не значит ничего. Либо ему удалось вырваться из плена 60-х, порождением которых он, несомненно, является. Один московский критик назвал Эрнста Неизвестного худшим из евтушенок. На этой шкале Фазиль Искандер — лучший из евтушенок. А может, он и вовсе не евтушенко?
Посвящение-2. Искандеру, Войновичу, Чухонцеву, Икрамову: сердца четырех
Эскиз романа
Закрыв глаза, я выпил первым яд…
Я вовсе не уверен, что мне удастся этот сказ, но и другого выхода, как сесть за него, у меня нет, так как лучший из нас рассказчик умер этой весной в Париже, а два других члена нашей ложи слишком пристрастны, чтобы рассказать о том, что нас разбросало в разные стороны, а ведь как неразлучны были! По идее, я должен был дать слово каждому, включая покойника, но для этого надо обладать талантом прозаика, я же всего лишь поэт, а сюжет явно нестихотворный.
Иногда я думаю, что виной всему жилищные условия в нашей столице, куда мы попали почти одновременно, но на разных, что ли, основаниях. Больше всех повезло тому из нас, кому больше всех не везло прежде и не повезло после: сразу по освобождении Тимур вместе с денежной компенсацией получил комнату в коммуналке на Беговой — место наших регулярных, по четвергам, сборищ даже после того, как Тимур привел туда свою вторую жену (первую, лагерную, он оставил в Алма-Ате). А спустя еще полгода приютил в ней Кирилла, которому совершенно некуда было деться в Москве. С этого, собственно, все и началось, но не сразу, а обнаружилось еще позднее.
Теснота нашего советского общежития — питательная среда для такого рода конфликтов, а здесь тем более не любовный треугольник, а по крайней мере пятиугольник: на более просторных квадратных метрах этот сюжет заглох бы в зародыше, если бы и возник. Мы с Саулом жили тогда в общежитии Литинститута на Добролюбова, пока ему не повезло жениться на москвичке. Ко мне тогда подселили моего земляка, ленинградского критика Владимира Соловьева с его скандальным паблисити, неуживчивым характером и праздным умением по любой книге безошибочно отгадывать, кто ее автор — еврей или нееврей. Никакого отношения к этому сюжету он не имеет, у нас с ним был свой сюжет, как-нибудь — будет время — расскажу.