Маша увела тяжело пьяного отца домой, все расходились молча, подавленные, хотя и не скрывали любопытства: тема для разговоров, как для меня, спустя годы, сюжет для рассказа.
Схвачено.
О том, чтобы клеить одну из соседок, не могло быть и речи.
Я долго не решался рассказать эту историю в письменной форме, но теперь, когда «иных уж нет, а те далече», решаюсь, изменив имена, профессии, место действия и проч. Писатели — шулеры: тасуют карты и передергивают, чтобы другим непонятно было: что из жизни, а что от выдумки. Я — не исключение.
И вообще поводом для этого моего рассказа послужила совсем другая, недавняя история в другом бруклинском ресторане «Чинар», о которой судачило всё наше русское землячество. Сам я там не был, но слышал ее в нескольких вариантах, вот один из. Как гуляли там врачи, и взрослой имениннице подарили большую куклу, и девочка-малолетка стала ее канючить у мамы: «Хочу куклу. Хочу куклу», а когда ей отказали, схватила микрофон и прокричала: «Если мне не дадут куклу, расскажу, как ты дяде Грише пипку целовала». Вот тут всё и началось, а потом как в ковбойском фильме. Ресторан разнесли в щепки: как булыжник — орудие пролетариата, так орудие нашей мишпухи — столы и стулья. 12 полицейских машин, «скорые помощи», 18 человек в больницах, гинекологу Грише, которому пипку целовали, свернули скулу, а заодно и врачебную практику, сильнее всех досталось минетчице. «А не целуй чужую пипку», — сказал я вчера на русскоязычнике, посвященном как назло дню равноденствия и гармонии в мире. «Тем более при детях», — добавил здешний журналист Володя Козловский. Но тут выяснилось, что муж продолжал бить жену, когда та уже была в коме, и она умерла, присоединившись к трагическому ряду от Дездемоны до Анны Карениной. Не до смеха.
Это свежая и общеизвестная история, а положенная в основу этого рассказа — частная, невостребованная, давно позабытая. На фоне бруклинского раздрая она тускнеет в масштабах и во времени: далекое прошлое. Хотя как сказать.
Соперничество Гены с бывшим одноклассником Таты продолжалось до самого отъезда того из Америки. Местом действия стало еврейское кладбище в Куинсе, на котором похоронен Довлатов: там есть небольшой отсек для неевреев. Тата лежит на участке 9, секция Н (эйтч), недалеко от Сережи, с которым была едва знакома. Гена продолжал по утрам приходить на могилу жены, а днем туда прибывал ее школьный товарищ. И так всякий божий день. И каждый приносил цветы, выбрасывая цветы соперника. Мелодрама эта иногда переходила в водевиль: одноклассник как-то посадил на могиле куст рододендрона, а Гена на следующий день его с корнем вырвал и выбросил в помойный бак у входа на кладбище. Потом школьный товарищ отбыл на родину, и Гена остался один на один с Татой.
Мы с ним теперь почти не пересекались, хотя в одном микрорайоне живем. Он так и не восстановился, выпал из жизни, стал хроником. Он и мне как-то предложил «пропустить рюмашку», но какой из меня выпивоха? Его бизнес окончательно накрылся, Маша устроилась временно home attendant (как сказать по-русски? в России и профессии такой — прислуги от государства за стариками — нет, зато на Брайтоне уже давно в ходу англицизм: «хоматенда»). Параллельно училась на каких-то медицинских курсах и продолжала жить с отцом.
— Хорошо хоть не один. Маша с ним, — сказал я, повстречав Татину сиделку.
— Да что ж хорошего! — сказала она. — Живут как муж с женой.
Сначала я не понял, а когда дошло, возмутился:
— Не факт!
— Винить тут некого — как говорят, форс-мажорные обстоятельства, — усмехнулась сиделка. — Да и Маша со странцой, жалостливая, вся в мать. Вот и пожалела отца однажды. С тех пор и пошло. А Гена, может быть, мстит таким образом покойнице. Если бы Тата знала!
Ощущение у меня было такое, что я всё больше запутывался в лабиринте чужих жизней.
— А вы откуда знаете? — спросил я, заметив еще с сороковин нездоровое любопытство сиделки к семейным тайнам. — Со свечой не стояли.
— От Маши. Мы с ней сдружились тогда у смертного одра. Как покойница пожалела школьного товарища, так теперь дочь «жалеет» отца. Без комплексов.
Я почему-то вспомнил нашего жильца Брока с его тоской по падчерицам-подросткам.
— Больше никто не знает? Вы одна? — спросил я.
— Все знают. Мать Гены первая догадалась, умная старуха, а что она может? Кто не знает, догадывается. Белыми нитками…
Сиделка мне нравилась все меньше и меньше: сплетница. Как сорóка на хвосте: если все знают, то с ее слов. Язык что помело: раззвонила. Недержание информации, а может и диффамации. Приставучая, клеится. Как я мог положить на нее глаз на той вечеринке? А теперь только и думал, как отвязаться. Она, наоборот, не отпускала меня. Но сейчас, когда жена на месте, я вообще на сторону не глядел.
Свернул разговор, сказал, что опаздываю, и был таков. «Сплетни. Сплетни. Сплетни», — убеждал я себя, подходя к дому.
— Кто знает. Неисповедимы пути Господни, — пошутила жена, когда я ей выложил эту историю.
И тут же потеряла к ней интерес.
Ответ жены раздосадовал меня еще больше, ибо допускал у нее опыт, какого у меня не было и быть не могло.
«Сплетни», — успокоил я себя еще раз.
Быть Юнной Мориц
Поэтка: сумбур или стереотип?
Глава с эпистолами
Как хорошо, когда за тебя находит название твой герой! Я уже вычленил у Юнны стиховую строку, но из утвердительного жанра и даже повелительного, императивного, присущего ей в жизни еще больше, чем в стихах — «Сломать стереотип и предпочесть сумбур», — вывел альтернативу: «Сумбур или стереотип?» Потому что и в самом деле так: интуиция, ворожба, колдовство — и одновременно умственность, притворство, стратагема, рациональное задание себе самой; короче, брюсовщина.
Как совместны — и до каких пор совместны? — утонченные стихи и грубая психея? Или Время опять вмешивается в мое писательство, и поздняя Юнна заслоняет раннюю? Нет, помню до сих пор ее ранние стихи и тогда же ее грубый, мужичий смех, ее погруженность в бытовой меркантилизм, в бабий вещизм — буржуазка, короче. А здесь и того хуже: когда Лена водила ее по Метрополитен-музею, а я возил на Лонг-Айленд, она искренне недоумевала и глядела не на картины и не на живые виды, а на нас. («Я дико застенчива», — сказала она, когда я, пожалев ее мочевой пузырь, буквально втолкнул ее в женскую уборную на пляже, а Жеку в аналогичной «застенчивой» ситуации убедил, сказав, что он повсюду тащит с собой стакан мочи.) Не в осуждение — кому я судья? — но в дневнике обнаружил эту замету о ее недоумении, которое, может, ничего и не значит — не мне решать. Пруст поначалу назвал свой великий антимемуарный роман «Против Сент-Бёва» — потому что Сент-Бёв шел к писателю через его био, а его био отгадывал по его книгам. Менее всего Прусту хотелось, чтобы в нем угадали монстра, коим он, несомненно, был («жесток с бесконечной чувствительностью» — его собственные слова), что не помешало ему написать лучший после Сервантеса и Достоевского роман. Я — не Сент-Бёв, хотя подглядел монструозность во многих живых тогда авторах, включая самого себя, но моя монструозность оттого, что я — скорпион. Не по рождению — во все эти знаки зодиака у меня никакой веры, но по художественному заданию самому себе. Да, литературы ради готов на что угодно, ставя ее превыше всего, включая такую эфемерность, как дружба и даже любовь. А коли скорпион, то и спрос с меня невелик.