Юнна тоже даром время не теряла и овладела жанром политизированной лжепоэзии по преимуществу с антиамериканской тенденцией, но лжепоэзия меня по любому не колышет. Даже в тех случаях, когда я относился к описанным ею в рифму событиям столь же негативно — бомбежки Белграда, война в Ираке. Но ее точка зрения выражена столь прямолинейно, примитивно, злобно и ругательно, что хочется выслушать и противоположную точку зрения, а иногда самому возразить, хотя по сути разногласий у меня с ней тогда не было. Так у меня случается и с Леной, когда она кого-то вполне справедливо, но с пеной у рта поносит: готов взять под защиту хоть Гитлера. У нас здесь так не пишут даже те, кто с Юнной в унисон. Это даже не лжепоэзия, а в чистом виде PR, пусть и в рифму. Лучше бы уж без рифмы. А потом уже пошел и вовсе стихопонос — говорить не о чем.
Зато письма Юнны каждый раз раскрывал с нетерпением, приходили ли они с оказией, по почте или — позднее — E-mail. Даже когда ее заносило в характеристиках своих коллег, Евтушенко и евтушенок, все равно интересно. Во времени все сгладится, не все останется в основном корпусе, что-то уйдет в сноски, а то окажется и вовсе за пределами книги истории, но по таким вот страстным, тенденциозным, иногда несправдливым письмам можно восстановить угловатую, колючую, противоречивую реальность, пусть и субъективно смещенную. В письмах Юнна равна своим стихам, адекватна своему таланту, было бы преступлением перед литературой скрыть их от читателя. Время следует восстановить в его сплетнях, злословии, стиле. Со ссылкой на Черчилля:
«По миру распространяется огромное число лживых историй, и хуже всего, что добрая половина из них — правда».
Как пишет Юнна про эпистолярный стиль, да еще на таком расстоянии, как у нас с ней теперь, «проистекает из этого некий мутный ручей разобщенности, недоверия и обид». Несколько размолвок у нас и в самом деле возникло именно по этой причине: отсутствие живого голоса, поправок, касания друг друга. Зато от электронной почты она пришла в полный восторг: «Я теперь так вот чудесно переписываюсь со всем глобусом».
Последняя емелька, понятно, меня огорчила, но не так, полагаю, сильно, как разгневанная Юнна надеялась. Короста старческого равнодушия, да?
А теперь вот не всегда понимаю, о чем в этих письмах речь — то ли они выпали из контекста, то ли я, и мне изменяет память. Вдобавок, помимо естественных для поэтки метафор, еще и эзопова феня, чтобы избежать вуайеристов и перлюстраторов. Письма весьма субъективные, эготичные, эгоцентричные — о себе ли, о других, все равно. Плюс субъективность составителя, то есть моя, хотя привожу куски независимо от моего согласия или несогласия: субъективность, помноженная на субъективность. Но в любом случае это была та живая литературная жизнь, полная склок, интриг и борьбы, по которой я немного тосковал сначала в Питере, а потом в Нью-Йорке. Другая цель этих отрывочных, фрагментами, публикаций — вернуть Юнну в ее пиковое время, дать слово какой ее мало кто знал, а тем более — знает. Может быть, один я, так как письма написаны лично, интимно, касаются нас двоих, хотя кое-что я как раз уберу — по принципу «интим не предлагать». Зато оставлю всё касаемо литературы, а иногда и политики, которая меняется, конечно, но и возвращается на круги своя — потому и придаю эти отрывки гласности. Не первый, впрочем, раз. После их публикации в «Записках скорпиона» возражений со стороны автора не последовало. Мне казалось и кажется до сих пор, что Юнна заинтересована в их публикации. Не привожу писем Жеке, моему сыну, и моей маме, с которыми Юнна была дружна, тонка, заботлива. Опускаю деловые мемо и открытки, а таковых было множество. Отсутствуют мои письма — далеко не всегда под копирку, да и сохранившиеся копии (без чисел) трудно точно подогнать к письмам Юнны, а главное — мой скорпионий голос и без того присутствует в этих записках перволично.
В хронологическом порядке эти эпистолы выглят так — отточиями обозначаю пропуски (сугубо информационного, интимного или семейного характера), а также унифицирую даты, все арабскими цифрами и перед письмом (в скобках, нормальнным шрифтом, — мои пояснения):
В Ленинград
10.3.74 (в ответ на мою большую статью «Необходимые противоречия поэзии», с которой «Вопросы литературы» начали бесконечную дискуссию и к которой, с погромной статьей против меня, подключилась «Молодая гвардия». Мы тогда еще были на «вы»).
Статья в «Воплях» — талантливая, свободная, умная. Поразительно свободная — как если бы другой, номенклатурной, холодной, критики не было вовсе. И главное — никакого маскарада, никаких косметических ухищрений ради общедоступности, никакого флирта ради любого приятия.
Это первое, что особенно важно для меня как поэта, все надежды которого и все энергетические мощности нацелены на извлечение чистых элементов свободы из атмосферы, загрязненной чудовищными испарениями литературных невольников и центурионов. Глава «Четвертое измерение» поразительна в этом смысле, и сам факт ее опубликования — это, Володя, награда, премия, так сказать, за оборону позиций, на первый взгляд безнадежных. Однако же! Все выше сказанное самым прямым образом относится к проблеме влияния критика на поэта.
О Слуцком Вы написали замечательно, убедительно, мудро и с блеском. Придется перечитать его последние вещи, потому что было у меня предубеждение, что все эти усилия питаются энергией коммунальной и платить за нее надо по счетчику в определенные числа месяца.
О Вознесенском — удивительно точно, он рухнул, шурша, как тюфяк. Он будет, несомненно, еще барахтаться и напрягаться, но уже очевидно, что он — полосатый, и стружки внутри. И какой бы живой водой он ни смачивал теперь свое тело, все равно видно, что это не живая рыба, а тюфяк. Смешно! А ведь млели, и благоговейные критики самозабвенно сыпали корм в воображаемый океанариум, где он якобы мог разговаривать на всех человеческих языках. И какая многочисленная критическая обслуга была вовлечена в это мероприятие! Вам еще за него достанется. Он непременно организует отповедь, он начеку, и хватка у него административная. (В чем я имел случай убедиться, когда он побежал в ЦК и добился снятия моей дискуссионной статьи о нем в «Литературке» на одной полосе с восторженной.) Я много знаю о том, как он выколачивает предисловия, мнения, транжиря на это сколько угодно времени и не испытывая никакого стыда за эксплуатацию инфантильного образа.
Быть может, Вы и правы, по-своему, в суждении о Тарковском. Но мне больно было читать. Искусственность и высокомерная уверенность, о которой Вы говорите — это, на мой взгляд, потрясающее свидетельство того, что творят с поэтическим организмом комплексы социальной неполноценности, десятилетия опалы, творческого одиночества и мученичества колоссальной последовательности. Ведь поймите, с одной стороны — признанные, публикуемые, существующие в сознании читателя, хотя и опальные Пастернак, Ахматова, Заболоцкий, а с другой стороны — железная дверь, которая захлопнулась на этих именах как раз перед носом Тарковского. И сколько лет он ждал, ждал без всякой надежды, пока перед ним не открылась эта безжалостная дверь. Да ведь и открылась — чудом, случайно. Будьте милосердны, Володя, к его высокомерию, это высокомерие мученика и отшельника, не склонившего головы. И теперь, когда нет нужды в этом постоянном несклонении головы, он уже не может жить и выглядеть по-другому. Ведь какой парадокс — к отцу и к сыну признание пришло почти одновременно и не потому, что разница в талантах, а просто время так распорядилось. И мы с Вами, при определенных обстоятельствах, попали бы в такой переплет. К таким поэтам, как Арсений, надо относиться ритуально, чтобы задобрить и свою собственную судьбу. И нет в этом никакой меркантильности, а есть многовековой духовный долг перед всеми мучениками…