Еще мы покупаем сейчас небольшую, но очень милую квартирку в десяти минутах езды от нашей, в которой пока живем и, может, будем сдавать, а жить в новой, не знаю еще. Время для покупки не очень удачное, цены подскочили, но нам надо освободиться от денег в банке, которые мы не до конца проели и пропутешествовали, а в банке они теряют свое значение, и это вроде бы наиболее адекватный способ. Хотя, как и все остальное, мы делаем это с опозданием. Плюс проблемы с котами, их у нас двое, все приблудные, одного мы даже вывезли тайком из Квебека (опять ссылка на рассказ — «Бонжур» называется) — им будет тесновато в новой квартире, там на комнату меньше, а они любят носиться и играть. Если одолеем переезд (мы его немного упростили, купив квартиру с мебелью), попытаюсь осуществить еще один свой давний литпроект…
30. 10. 03
Во-первых, макушка еще не лысая, во-вторых, хоть и через океан, но тревожно — не за компрадоров и не в связи с последними новостями, а значительно раньше, но в остальном ты права, очень смеялся твоему письму, а вот Жека не успел — посадил его сегодня утром на самолет со всем семейством, до того, как ты прислала три расшифровки своего письма. Но через две недели они опять прилетят — невестка с младшим внуком на ночь, а Жека с Лео (старшим) опять на неделю. Само собой, внуки ангелоподобны и куда лучше, чем я был в их возрасте, не говоря о теперешнем. С Лео я подружился, он нашей (внешне) породы, похож на Лену, хоть она и считает, что нет, что весь в меня, включая рост, зато Джулиан весь в Кендаллов (невестка и ее англо-ирландско-немецко-мадьярско-и прочие предки) плюс комплексы младшего брата. Не Каин и Авель, конечно, но ссоры у них регулярные. Зато невестка-кельтка как-то отдалилась, и воспринимаю ее исключительно как ракету-носитель, хотя пусть не сгорает, а цветет и процветает. Странно мне только, что невестка никогда не вызывала у меня запретных желаний — в отличие от всех остальных женщин глобуса. Любопытно также, что хоть она главным образом англичанка процентов на 70, а кельтской крови у нее меньше капли, но чувствует себя ирландкой по преимуществу. Это как с четвертькровками-евреями, да? Пишу урывками какой-то длиннющий романный антимемуар («Записки скорпиона»), личный мой поединок с временем, который известно чем кончается, но пока еще мозг работает в прежнем ритме, а вот чувств стало чуть поменьше. Зарастаю коростой — пропускаю толстовский эпитет, а эвфемизм не приходит в голову — равнодушия...
А теперь назад к Юнне, которую знал в нашей с ней молодости, хоть она меня и старше на пять лет. К ее стихам, которые любил и люблю. Не к поэтке, а к поэзии, которую узнал, еще не будучи знаком с автором. Для сравнения: стихов Евтушенко и Вознесенского не любил никогда; мой роман со стихами скушнера был кратким, пока я не раскусил, что это курс по русской поэзии, и поэт он, может, и хороший, но не настоящий (бывают не всегда хорошие, но настоящие — скажем, Глеб Горбовский). Поэтом нужно родиться, а стать им нельзя, как выразился римлянин Публий Анний Флорус.
Честно говоря, верен я остался трем поэтам: Бродскому, Слуцкому и Мориц. Это не значит, что я ставлю их в один ряд. Бродский, кстати, любил их обоих, и на фоне дежурных похвал питерским ходокам и попрошаям замечательно звучали его слова: «Юнна — изумительная». Ей тоже многое спишется, как Фазилю или Бродскому. А мне? Слуцкий был исключением — он и поэт значительный и человек добрейший.
Выписываю у А-ра Блока: «Всякое стихотворение — покрывало, растянутое на остриях слов. Эти слова светятся как звезды. Из-за них существует стихотворение». Я бы добавил: слова-острия присутствуют не только в отдельном стихотворении, но и в творчестве поэта в целом — повторные, излюбленные, переходящие из стиха в стих, они цементируют связи между ними. Так образуются циклы — не тематические, а образные. А книга поэта, если собрана талантливо и творчески — не сборник, а именно цикл. И обратно, применительно к новым временам, когда связь поэта с читателем истончилась, сошла на нет: цикл — это книга. Не имея возможности издавать, как прежде, регулярные книги стихов, Юнна Мориц в 90-е выпускала раз в год книгу-цикл в журнале «Октябрь», где входит в редсовет. Потом, в ранние 2000-е, получив премию «Триумф», она снова обрела возможность выпускать книги, да еще с собственными иллюстрациями — литографику.
Как-то в бытность еще столичным литкритиком я взял несколько книг Юнны Мориц и выписал наиболее употребительные ею слова-образы: детство, верхний свет, окно, тетрадь, бессмертие, душа, крылья, муза. Образы эти словно помножены друг на друга, и, бывает, в одном стихотворении встречается сразу же несколько ключевых в ее поэтике слов — словно все стихотворение набрано курсивом и читателю предложено внимательность свою удвоить: «Это вынут посмертно, когда разлучатся душа и тетрадь…»
Тетрадь со стихами — это не университетская кафедра, не зал Политехнического с гигантской ушной раковиной, даже не машинопись: возникает особая, домашняя, интимная, эпистолярно-доверительная, школьно-детская интонация. Тетрадь — как записная книжка, как дневник, как письмо: стихам придано иное значение. Образ лирического героя смещен, распадается, двоится — что перед нами: стихи современной поэтессы или дневник Марии Башкирцевой? Книга стихов или «этой девочки тетрадка»?
И пока не поставят на место,
Будем детство свое продолжать.
И неизбежный все-таки разрыв с детством есть та реальность, которая перекрывает стих Юнны Мориц и опрокидывает в конце концов строгую, выверенную гармонию ее поэзии — по крайней мере, колеблет ее, как тростник, определяя степень хрупкости и предрекая резкие сломы:
Никогда бы не бросала
Маму с младшею сестрою,
Если б этою дорогой
Шли по двое и по трое.
Верность детству — это верность тому, что утерять вроде бы невозможно: постоянное место его пребывания — не пространство, а время. «Хорошо иметь в душе потайной ларчик, чтобы хранить в нем реликвии», — считал Альфред Мюссе. Такой ларчик у Юнны Мориц имелся, и единственная в нем реликвия — детство. Почему я заговорил вдруг в прошедшем времени? Давно минуло время, когда я следил за текущей поэзией взором василиска, а теперь — разве что время от времени. Если был ящик Пандоры, то почему не быть ларчику Пандоры? Чего не знаю, того не знаю. Завод этот не вечен, поэзия, как и балет, — дело молодых, хотя и бывали исключения: Тютчев, Плисецкая. Сама Юнна пару-тройку лет тому назад написала: «Как мало евреев осталось в России. Как мало еврея осталось во мне», имея в виду, понятно, не только этнос, но — в том числе — в цветаевском смысле: «…поэты — жиды». Будем судить о поэте по высшим достижениям — у Юнны Мориц это книги «Лоза» и «Суровой нитью». Никогда не понимал канонический образ Толстого — глубокий старец с седой бородищей, тогда как у автора «Детства», «Казаков», «Войны и мира», «Хозяина и работника» облик был совсем иным.
«Чудный свет на всю судьбу проливает детство», — упоенно признавалась Юнна Мориц и даже бессмертью противопоставляла детство, а верхний, чудный свет — тучной поминальной свече. Это — в стихотворении «На смерть Джульетты»: