— Несколько часов кряду — о чем думаете говорили? О деревенской прозе? Нет, только о евреях. Ни о чем больше. Мозги напрочь забиты евреями, — рассказывал Василий Макарович.
Думаю, если бы не смерть, сам бы вышел из редколлегии — не выдержал бы. Любимый ученик Михаила Ромма не был юдоедом.
Короче, повода писать мемуар о Шукшине у меня нет — никакого. Зато портрет Шукшина — да. Даже если бы он не позвонил мне и не пригласил на просмотр «Калины красной», которая мне понравилась меньше «Печек-лавочек». Не знаю, на что я больше запал, как говорят теперь и как тогда не говорили, — на его книги и фильмы или на его трагическую судьбу, но я тиснул о нем еще пару статей. Одну, портретного жанра, в «Искусстве кино», другую, в жанре некролога, в «Правде» — мои последние советские публикации, незадолго до отвала.
Уже здесь, в Нью-Йорке, в «Новом русском слове» и в «Русском базаре», я снова писал о нем, кто-то мне врезал, что я пишу не то, была полемика — я защищал Шукшина от тех его апологетов, которые отождествляли автора с главным героем «Калины красной», а от него открещивался сам Шукшин, незадолго до смерти. Потом вставил портрет Шукшина в «Записки скорпиона» и теперь снова пишу о нем.
Почему?
Ввиду одного его качества как художника, мне необычайно близкого. Как и он, я — ультраправдист. Никакого отношения к «Правде», в которой я напечатался лишь однажды.
Не знаю, как сейчас, но во времена Шукшина, да и позже, в советских психушках сидели люди с фантастическим диагнозом: мания правдоискательства. Естественная, неистребимая тяга человека к правде рассматривалась как болезнь людьми, для которых ложь — основа их существования. Ничего удивительного — в стране слепых зрячий кажется уродом.
Герои Шукшина гуляли на воле, но среди них — эпидемическая вспышка этой советской болезни. По тогдашнему государственному табелю о политических болезнях я ставлю автору посмертный диагноз: мания правдоискательства.
Без этой мании не было бы художника.
Ему был дан хоть и жанрово разнообразный, но не великий талант — не станем преувеличивать, и он так бы и остался середнякомнатура листом, если бы не испепеляющая его мания правдоискательства.
Это как заноза в сердце — все глубже и глубже, пока не умер.
Ему повезло — он умер на пике славы, в разгар похвал, обрушившихся на «Калину красную». Если бы не умер, то стал бы в конце концов «чудиком» — совпал бы с главным типом, выведенным им в литературе.
Точнее — введенным им в литературу: из жизни.
Чудик — значит человек с мозгами набекрень. О таких говорят без слов — жестом: покручивая пальцем у виска.
Шукшина не успели приручить, а он не успел разочаровать. Из мертвого волка норовили сделать домашнего пса. Кто только не пытался приспособить его к собственным идеологическим нуждам: русофилы, либералы, официалы. Посмертно он даже Ленинскую премию отхватил, а я вот тиснул о нем статью в «Правде», сам факт публикации в которой мне ставили в упрек.
Мертвый художник во всех отношениях удобнее живого.
Статью для «Правды» я назвал «Нужда в правде». Статья прошла, а заголовок сняли, показался слишком острым.
— А как же с названием газеты? — удивился я.
Жгучее стремление Шукшина к правде — чисто русское. Больше того: советское. Он так и не прорвался к ней сквозь каменную толщу лжи.
Он много не додумал — не успел.
Торопился, а не успел.
Либо не смог.
Либо его мысли потекли по искаженному, неверному пути.
Он был похож на своих героев. Иногда до полного с ними совпадения.
В отличие от них он был художником.
Внезапная его смерть в семьдесят четвертом году потрясла зрителей по аналогии — за несколько месяцев до того погиб на экране герой его последней ленты Егор Прокудин.
Словно бы вымышленной этой смертью Шукшин предсказал смерть настоящую.
Смертью героя — свою смерть.
Еще ни холодов, ни льдин,
Земля тепла, красна калина.
А в землю лег еще один
На Новодевичьем мужчина.
Должно быть, он примет не знал,
Народец праздный суесловит,
Смерть тех из нас всех прежде ловит,
Кто понарошку умирал.
Так писал о Василии Шукшине другой преждевременный мертвец — Владимир Высоцкий, который тоже о самом себе сочинял эпитафии заживо: «Мои похоронá», например. Но ведь и Пушкин пытался угадать грядущей смерти годовщину…
Должно быть, это путь все-таки облегченный — ближайших аллюзий и наивных подстановок, но, думаю, он неизбежен, потому что, перегрузив своего последнего киногероя различными функциями, Василий Шукшин поручил заодно Егору Прокудину представлять интересы автора.
Правы были отчасти оппоненты фильма — в том числе я, — когда говорили о тотальной фокусировке всех творческих усилий на личности героя, из-за чего актер Шукшин оказался кинематографическим монополистом, подмял под себя режиссера Шукшина и сценариста Шукшина, и фильм вышел из-под авторского контроля.
Герой и автор в «Калине красной» совпали настолько, что вся сюжетная и концептуальная ситуация фильма оказалась рассмотренной не с точки зрения Василия Шукшина, а с точки зрения Егора Прокудина.
Две точки зрения — героя и автора — в фильме совместились в одну.
Это все равно как если бы «Братья Карамазовы» были написаны не Достоевским, а одним из Карамазовых. Если быть точнее и конкретнее: Димой Карамазовым. То есть без дистанции и остранения: без авторской оценки, без этической реакции, без оппонирования ему других героев, без сюжетной дислокации.
Василий Шукшин полностью сливается с Егором Прокудиным, расстояние между автором и героем исчезает, автор жалеет героя, а получается — самого себя. К тому же смерть Егора Прокудина создает вокруг него ореол мученичества, в то время как по жизни он сам мучитель и только потом уже — мученик.
Главный герой фильма присвоил себе авторские права и распространил властное свое воздействие на весь фильм.
Произошло непредусмотренное автором смещение, непредвиденный сдвиг: кого же все-таки играет Шукшин — закоренелого рецидивиста или самого себя?
Отсюда резкие выпады против Шукшина даже таких тонкачей, как Дэзик Самойлов:
«Не случайно такой талант, как Шукшин — злой, завистливый, хитрый, не обремененный культурой, исполненный лишь неясной самому тоски, — способен стать героем „солоухинской школы“ русской литературы и быть принятым многими читателями — от блатных до прекраснодушных докторов наук… Это типичная литература полугорожан, отрезавших себе путь в деревню, уже опутанных и закупленных благами города и главным раздатчиком благ — державой. Они и городские, и державные, утопленные по горло в комфорте, любующиеся своим положением и все же злящиеся и неистовствующие по поводу утраты духовного, ощущающие, что комфорт не заменяет духовности, и не умеющие по бескультурью присоединиться к высшей духовной среде города».