На первый взгляд между ними не было ничего общего.
Яркая, волевая, властная Вишневская («… я не такой уж монстр, каким вы меня хотите представить. Просто голос громкий. Но это от природы») и скромный, тихий, какой-то наивно-дружелюбный Ростропович («… Слава из тех людей, которые, поставив перед собой цель, всегда идут к ней напрямик»).
Родившаяся семимесячной нелюбимая дочь, брошенная на бабку в пять лет расставшимися родителями («Кронштадт начала 30-х годов… Голод, нищета страшная, комната в коммуналке, пятнадцать человек толкутся на одной кухне, но и тогда уже я знала, что должна выжить. Я должна была быть лучше других, сытых, обеспеченных, с папами и мамами. Я ненавидела, когда мне говорили жалостливо «сиротка»), блокадница, в 16 лет служившая в частях ПВО.
Мальчик родом из интеллигентной, даже интеллигентской семьи, Мстислав стал уже третьим поколением в музыкальной династии Ростроповичей – выходцев из Польши, осевших в конце концов в Воронеже, хотя появиться на свет Мстиславу Ростроповичу выпало в Баку. Первым его учителем стал отец, выдающийся виолончелист, пианист и композитор Леопольд Ростропович. Творческая атмосфера семейной жизни Ростроповичей складывалась и под влиянием деятельной, волевой матери-пианистки, Софьи Николаевны Федотовой (концертанта и педагога). В 1943-м (то есть в 16 лет) он поступил в Московскую консерваторию, где его наставниками, а позже и друзьями стали Сергей Прокофьев и Дмитрий Шостакович.
Общей для них стала страсть к музыке, которой оба бредили с колыбели. И музыкальные гены, конечно. Непутевые родители Галины Вишневской все-таки оставили своей дочери главное наследство – естественно поставленный голос. Петь она начала, наверное, даже раньше, чем ходить. В первом классе получила премию за пение – отрез ситца. Бабушка сшила из него «концертно-выходное» платье с воланами. В десять лет, получив от матери (все-таки не оставляла «кукушка без гнезда», как ее называла сама Вишневская, дочку совсем) в подарок патефон с пластинками, Галя пополнила свой репертуар, до того состоявший в основном из романсов (от матери) или ариозо из «Пиковой дамы» (отец-алкоголик время от времени демонстрировал замечательный драматический тенор), ариями из «Евгения Онегина».
В юности ей очень нравилась Клавдия Ивановна Шульженко. «Я ей даже подражала, когда пела на эстраде, – вспоминала потом Вишневская. – Мне тоже хотелось быть такой же лиричной, женственной, мягкой. После ее песен хотелось жить». В шесть, стоя перед бабушкиным зеркальным шкафом, она поняла, что очень красива. И приняла это так же естественно, как и свой музыкальный дар. «Я почти до пятидесяти лет не знала, что такое губная помада и крем-пудра. Кожа всегда была такая яркая, что даже самый легкий грим делал меня нестерпимо намазанной. Я почти не употребляла косметики».
В блокадном Ленинграде она, улучив время между дежурствами в отряде ПВО, пела перед моряками на кораблях, подводных лодках, в фортах Кронштадта. Помимо бесценного опыта выступлений перед, может быть, не самой взыскательной, но самой, наверное, искренней аудиторией, эти концерты приносили прибавку к пусть и царскому (300 г хлеба, горячий суп, каша), по тогдашним меркам, но все равно довольно скудному военному пайку.
Преданность музыке, доходящая до самоотречения, могла быть опасна для жизни не только в голодном, вымороженном, простреливаемом насквозь Ленинграде. Но и, допустим, во вполне благополучной Вене, где о прошедшей войне все уже забыли давно. Сама Галина Вишневская об этом эпизоде рассказывала так:
«Я выступала в «Тоске» в Венской опере. Там у них во втором акте, в кабинете Скарпиа на письменном столе и еще в двух-трех местах стояли огромные канделябры с зажженными свечами. Я-то привыкла, что на сцене Большого не то что свечу зажечь, сигарету не дадут закурить. За этим бдят строго, поэтому и нет надобности обрабатывать костюмы и парики противопожарным раствором, как это делают в театрах всего мира. Я, разумеется, ничего этого не знала, как и администрация Венской оперы, разрешившая мне выйти в моих костюмах и парике, которые никак не были защищены от огня.
И вот, по мизансцене, я как всегда стою у стола, за моей спиной пылают свечи. И в тот момент когда я закалываю Скарпиа, то непроизвольно всем телом откидываюсь назад, и мой большой нейлоновый шиньон буквально притягивает к огню. Ничего не чувствуя, я в ажитации этой кульминационной сцены начинаю носиться с поднятым ножом вокруг умирающего Паскалиса (чудный, кстати, певец), как вдруг в мертвой тишине меня буквально пронзает женский визг (это, оказалось, кричала моя венская подруга Люба Кормут). В ту же секунду я услышала какой-то треск над головой, и отчетливо запахло паленым. «Убитый» мною Скарпиа вдруг вскакивает на ноги и с криком: «Fair, faire!» – бросается ко мне и валит меня на пол.
Первая мысль – на мне загорелось платье! Инстинктивно закрываю лицо руками, чувствую, как пламя обжигает пальцы. Что есть силы рву шиньон вместе с собственными волосами. Дали занавес. В публике паника, крики – думали, я сгорела. У меня же одна только мысль: «Слишком большая пауза, надо продолжать спектакль».
Мне забинтовали руки, принесли новый парик, и через десять минут я уже снова стояла у стола и во второй раз убивала Скарпиа, а в третьем акте Доминго, держа мои забинтованные руки, так пел O dolci mani, что весь зал рыдал. На самом деле, во время исполнения роли мне можно было отрезать голову, только тогда, наверное, я бы не смогла допеть спектакль».
Вряд ли Мстиславу Ростроповичу доводилось переживать подобные драмы на сцене – по крайней мере, он ничего такого не рассказывал, – но для того, чтобы он не смог доиграть, ему тоже, вероятно, пришлось бы отрезать руки. Впрочем, приключений на его долю тоже выпадало, правда, часть из них, и немалую, он организовывал сам. И не без удовольствия – как для себя, так и для окружающих. Снова передадим слово Галине Вишневской:
«Знаете, как он отметил юбилей Айзека Стерна? О, это потрясающая история! Звонок из Сан-Франциско: «Слава, мы организуем семидесятилетие Стерна. Вы будете участвовать?» А надо сказать, что Стерн – не только великий музыкант, но и человек, который практически сам устроил и провел шестидесятилетие Ростроповича в Вашингтоне. Это когда Нэнси Рейган дирижировала оркестром, а весь зал хором пел: «Happy birthday to Slava!» Очень было трогательно.
Как вы понимаете, Ростропович не мог остаться в долгу. По сценарию, на вечере должен был исполняться «Карнавал животных» Сен-Санса, а между номерами шел не канонический текст («Вот какие солидные слоны»), а другой, непосредственно посвященный юбиляру. Его читал Грегори Пек. Славе предстояло сыграть «Лебедя», которого, по балетной традиции, принято называть «умирающим».
Но ему сценарий этот не понравился. Он решил, что так будет скучно. Поэтому к юбилейному вечеру он заказывает себе балетную пачку, трико, туфли. За четыре часа до начала он вместе с гримером делает из себя нечто: парик, диадема, наклеенные ресницы. В общем, заслуженная ветеранша после продолжительного отдыха решила тряхнуть стариной.
Для проверки он идет в дамский туалет. Никто не обращает внимания. Большая старая бабища в пачке. Ну и что? Дальше он идет за кулисы, договаривается с аккомпаниатором. Больше ни один человек ничего не знал. Все – чистая импровизация.