Тася спустилась с подоконника и нервно прошлась по комнате.
– Мне обо всем этом рассказывал папа. Мама его корила за неверность ей, ругала на чем свет стоит, а я не осуждаю. Они с мамой и раньше ссорились. И вообще я считаю, что вмешиваться в личную жизнь, даже родных, нельзя. Поэтому я не оправдываю отца, не знаю чувств, испытываемых им к женщине, с которой он стал жить, к маме в этот период, и не осуждаю. И если ты когда-нибудь уйдешь от меня, Миша, то я буду об этом только сожалеть.
– Тасечка, о чем ты говоришь?! – встрепенулся Михаил. – У нас чудесные отношения! Я люблю тебя!
– Сейчас любишь, – вздохнула Тася, – а вообще-то ты не слушай меня, дуреху. Погрустить захотелось. Пожалеть себя. Это у меня бывает. Еще с гимназической поры. Когда на меня обращал внимание не тот мальчик, что нравился мне. Недавно было, а я уже забыла, как его звали. Столько событий произошло, что память отсеивает случайные и мелкие. А вот поступок Керенского не выходит у меня из головы. Вместо того чтобы немедленно арестовать Ленина как предателя родины, Александр Федорович позвонил своему другу Каринскому, зная, что тот в доверительных отношениях с Бонч-Бруевичем, одним из главных большевиков. Бонч-Бруевич немедленно перезвонил Ленину, рассказывая об опасности, что грозит ему, что сведения пришли сверху, абсолютно точны, и Ленин через два часа бежал с Зиновьевым в сторону Финляндии. Чем объяснить этот поступок Керенского? Хотел спасти земляка из Симбирска? Папа говорил, что без большевиков было бы не полным коалиционное правительство. Так считал Александр Федорович.
– А с большевиками, ты думаешь, оно будет коалиционным? Очень сомневаюсь. Их обуревает фанатическая идея – сделать весь мир коммунистическим. Значит, свою страну – в первую очередь, – сказал Михаил и развернул газету «Донские ведомости». – Теперь, как ты видишь, я читаю газеты. И весьма регулярно. Послушай, что пишут из Новочеркасска. «В городе Петровске по распоряжению начальника Войска Донского преданы военно-полевому суду 39 коммунистов. Среди подсудимых 8 женщин, в том числе еврейка Роза Финкельштейн, она же товарищ Нюра, она же тетя Груня, она же Елена Ивановна.
Роза Финкельштейн служила связью между Петровским ЦИКом и засевшими в горах повстанцами-большевиками».
– Восемь женщин, а среди них почему-то выделили еврейку? – искренне удивилась Тася. – У меня в Саратове была подруга, Мейерович, она не пошла бы за большевиками.
– Она – совсем другое дело. Ей было разрешено учиться в гимназии, она вошла в процент, и семья жила в большом культурном городе. А те евреи, что из местечек, из черты оседлости, им большевики пообещали равные права с нами, и многие из них поддержат революцию, и рьяно. Вот увидишь! И больше не грусти без причины, Тася. Договорились?
– Не буду, – улыбнулась Тася, – я сама не знаю, почему взгрустнулось. К тому же в такой счастливый день! – воскликнула она, а про себя подумала, что из-за того омрачилась, что боится потерять свое счастье, вспомнила, как Михаил заезжал к помещице в Никольском, вдруг приревновала его к ней, хотя Никольское навсегда ушло из их жизни и оттуда до Владикавказа вряд ли сейчас доберешься. Впрочем, она бы к Мише постаралась добраться хоть с края света.
Во владикавказском госпитале Михаил служил недолго, всего несколько дней, и, как вспоминает Татьяна Николаевна, «его направили в Грозный, в перевязочный отряд. В Грозном мы пришли в какую-то контору, там нам дали комнату. И вот надо ехать в перевязочный отряд, смотреть. Поехали вместе. Ну, возница, лошадь… И винтовку ему дают, Булгакову, потому что надо полями кукурузными ехать, а в кукурузе ингуши прятались и могли напасть».
Здесь я прерву монолог героини, чтобы объяснить неприязнь ингушей к белым, к добровольцам. Это отголоски покорения царскими войсками Кавказа. На землях ингушей специально размещались казацкие станицы, с чем не хотели мириться ингуши, и до сих пор этот конфликт полностью не исчерпан.
Далее Татьяна Николаевна приводит интервьюеру еще более интересный факт, не придавая ему значения, она продолжает монолог так:
«…Приехали, ничего. Он все посмотрел там. Недалеко стрельба слышится. Вечером поехали обратно. На следующий день опять так же. Потом какая-то врачиха появилась и сказала, что с женой ездить не полагается. Ну, Михаил говорит: «Будешь сидеть в Грозном». И вот я сидела, ждала его. Думала – убьют или не убьют? Какое-то время так продолжалось, а потом наши попалили там аулы, и все это быстро кончилось. Может, месяц мы были там. Оттуда нас отправили в Беслан».
Татьяна Николаевна как бы между прочим сообщает, что «наши попалили там аулы», не уточняя – какие. Можно подумать, что ингушские, но это были чеченские. И конечно, молодая девушка, попавшая из благополучного мира семейного уюта в смертельную мясорубку войны, постоянно переживающая за жизнь мужа, изо дня в день надеется, что он вернется домой, для нее не имело значения, какие аулы попалили, наверное, тех горцев, что стреляли по ним из кукурузы. Она вспоминает об этом с успокоением: «…и все это быстро кончилось». Нет, не кончилось, продолжается до сих пор, и не видно конца конфликту в Чечне. О тех боях позже напишет Михаил, и очень образно: «Чеченцы как черти дерутся с «белыми» чертями» («Необыкновенные приключения доктора»). И далее: «Утро. Готово дело. С плато поднялись клубы черного дыма. Терцы поскакали на кукурузные пространства. Опять взвыл пулемет, но очень скоро перестал… Взяли Чечен-аул… Огненные столбы взлетают к небу. Пылают белые домики, заборы, трещат деревья… Пухом полны земля и воздух. Лихие гребенские станичники проносятся вихрем по аулу, потом обратно. За седлами, пачками связанные, в ужасе воют куры и гуси. У нас на стоянке идет лукуллов пир. Пятнадцать кур бултыхнули в котел. Золотистый, жирный бульон – объедение. Кур режет Шугаев, как Ирод младенцев… Голову даю на отсечение, что все это кончится скверно. И поделом – не жги аулов».
Булгакову, разумеется, было ясно, а мне нет – почему добровольцы, отступая к Военно-Грузинской дороге от наседающих на них красноармейцев, воюют с чеченцами, насмерть ставшими на их пути. Для того чтобы пройти каждый аул, деникинцам приходится уничтожать его, сжигать дотла. Трижды приезжая во Владикавказ, я пытался отыскать ответ на этот вопрос у местных историков, но безуспешно. А между тем державшаяся на штыках дружба народов рухнула, вспыхнули с новой силой приглушенные обиды, боль в сердцах чеченцев от послевоенной депортации их народа, стремление к шариатской самостоятельности. Забыт завет Булгакова: «Не жги аулов», и вновь ночи в Грозном, Шали, Усть-Мартане, Ведено не менее страшны и опасны, чем те, что описывал Булгаков многие годы назад: «Гуще сумрак, таинственнее тени. Потом бархатный полог и бескрайний звездный океан. Ручей сердито плещет, фыркают лошади… Чем черней, тем страшней и тоскливей на душе. Наш костер трещит. Дымом то на меня потянет, то в сторону отнесет. Лица казаков в трепетном свете изменчивые, странные… А ночь нарастает безграничная, черная, ползучая. Шалит. Пугает. Ущелье длинное. В ночных бархатах неизвестность. Тыла нет. И начинает казаться, что оживает за спиной дубовая роща. Может, там уже ползут, припадая к росистой траве, тени в черкесках. Ползут, ползут… И глазом не успеешь моргнуть: вылетят бешеные тени, раскаленные ненавистью, с воем, визгом – и аминь! Тьфу, черт возьми!»