В первые месяцы блокады Ольга еще могла что-то изменить. Но с каждым днем отъезд становится все более и более проблематичным.
В декабре в городе отключают электричество, перестает работать канализация. У Ольги в Радиокомитете повышенный паек, но с декабря ее дневниковые записи заметно меняются: "…мы уедем в глубокий тыл, к маме, к хлебу, к тишине…" Теперь она каждый день ждет, когда ей с Николаем сделают вызов на Большую землю. Но ехать можно было только по Ладоге, а дорогу постоянно бомбили.
Ситуация из ужасной делается гибельной.
"Что за ужас наши жилища! – пишет Ольга 16 декабря. – Городское хозяйство подалось как-то разом, за последнюю декаду. Горы снега на улицах, не ходят трамваи, порванные снарядами, заиндевевшие провода, тихий-тихий город, только ставенки скрипят, а в жилищах ледяной холод, почти нигде нет света, нет воды. Что у меня за руки, какое грязное лицо и тело – негде и нечем мыться! Чудеснейшие мои волосы стали серыми от копоти – у Молчановых есть буржуечка, она дымит жутко – я отвратительно грязна".
"К декабрю в людях появилось, – замечает Ольга, – какое-то холодное оцепенение, душа так же промерзла, как и все тело". Она и о себе пишет, что прошла мимо умирающего на улице, что не дала подруге кусок хлеба, который несла в больницу мужу.
"Николай не дотянет – это явно, – фиксирует она в дневнике. – Он стал уже не только страшен внешне, но жалок внутренне. Он оголодал до потери достоинства почти что. Он падает без сознания. Он как-то особо медлителен стал в движениях. Он ест жадно, широко раскрыв глаза, глотает, не чувствуя вкуса.
Он раздражает меня до острой ненависти к нему, я ору на него, придираюсь к нему, а он кроток, как мама.
Я знаю, что я сука, но ведь и на мне должно было все это сказаться".
Поняв, что через Ладогу они не переберутся, Ольга надеется улететь с Николаем на самолете. В ожидании вылета (который так и не случился) они устраивают прощальный вечер с Юрием. "Я обрадовалась Юрке, как божьему свету, – настолько, насколько могу еще радоваться теперь.
Он приехал – красивый и здоровый, влюбленный и нежный… Привез муки, масла, немножко картошки и пшена… мы устроим настоящий роскошный пир…"
А голод достигает невиданных размеров. Квартиры превращены в норы, в которых люди пытаются под кучей тряпья спрятаться от холода. Ужасно хождение за водой к проруби, когда опухшие ноги не слушаются, а тропки превращаются от разлитой дистрофиками воды в смертельный каток.
Сначала умирают мужчины и дети. Потом женщины.
Ольга пишет передачу "Разговор с соседкой", которая выходит в эфир. Чтение стихотворения предваряется сообщением:
"Пятое декабря 1941 года. Идет четвертый месяц блокады. До пятого декабря воздушные тревоги длились по десять – двенадцать часов. Ленинградцы получали от 125 до 250 граммов хлеба".
О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба —
он почти не весит на руке…
Для того чтоб жить в кольце блокады,
ежедневно смертный слышать свист —
сколько силы нам, соседка, надо,
сколько ненависти и любви…
Столько, что минутами в смятенье
ты сама себя не узнаешь:
"Вынесу ли? Хватит ли терпенья?"
Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь.
"Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь", – убеждает она, но сама не верит, что ее стихи могут кому-то помочь:
"1 декабря 1941. Мои писания, мои стихи, даже те, которые заставили плакать командиров одной армии, где недавно читала их, – даже не десятистепенной важности дело для Ленинграда. Они не заменят ему ни хлеба, ни снарядов, ни орудий – а решает только это. Если ленинградцы не будут слышать моих стихов – ничто не переменится в их судьбе… Твоя нужность здесь – самообман и тщеславие. Это говорит мне другой голос, который я считаю фарисейским, но знаю, что он разумен".
Она ошиблась. Ольге удалось то, что вряд ли мог бы сделать кто-то другой: несмотря на советскую риторику, она пыталась говорить с людьми. Именно эти обращенные к сердцам слова были услышаны. Оказалось, что человеческое слово для пытающихся выжить людей имело такую же важность, как хлеб, тепло, вода. Оказалось, что она была нужна уже не только Николаю Молчанову или Юрию Макогоненко – она была нужна Городу.
И все-таки до конца декабря она пытается уехать. "О, только бы Колька продержался, только бы его дотащить до Архангельска и положить в госпиталь. Ведь он у меня главный, самый любимый, и я всем сердцем верна ему, несмотря на Юрку. Я обоим им верна и никого из них не обманываю… Странно, что не ощущаю никакой личной путаницы, и Юра и Коля совмещаются. С Юрой – некий отдых, с Колей все тяготы – двойные для меня – его болезни и страшной войны…" – пишет она 26 декабря 1941 года.
"Света почти нигде нет, – ходишь в своем же жилье ощупью, как слепой, поэтому дико кружится голова. Как попадаю в темноту, так начинает кружиться голова. Под глазами столько морщин, что уже никакой крем не помогает. Да и как мазаться – грязные, заросшие руки, – негде и нечем мыть, а вымоешь – через пять минут снова все в грязи от печурки, от прокопченной посуды. Сплю, давно не раздеваясь, под утро вся в липком поту", – запись от 3 января.
К этому времени Молчанов почти полностью теряет связь с миром, редко кого узнает. Ольга устраивает его в психиатрическую больницу. Быт в блокадных больницах страшен. Ольга, навещая мужа, читает врачам стихи, надеясь, что они отнесутся к Николаю бережнее. А потом снова идет к Юрию. В дневнике она с каким-то даже вызовом признается себе: "Так я шла на встречу с любовником, шагая через деревянные гробы, мертвых детей, брошенных матерями, и умирающих мужчин у кирпичной стенки.
И он шел ко мне точно так же – ослабший, боящийся, что откажут ноги (у него стали сильно слабнуть ноги), шагая через гробы и не поднимая падающих от слабости людей.
Мы не в силах помочь им всем, хоть чем-нибудь, их умирают тысячи ежедневно! В Манеже трупы складывают штабелями!.. Он твердил: "Мы должны выжить, мы должны выжить во что бы то ни стало. Ведь мы с тобой еще сохранили человеческий облик, тогда как другие давно его потеряли. Мы должны выжить, потому что именно ты напишешь всю правду об этих ужасных днях, именно ты, и никто больше. Для этого надо выжить, слышишь?""
А Николая уже прикручивали к кровати веревками, потому что с ним случались припадки буйства. Она кормила его, а он выплевывал пищу, но в минуты просветления прятал для нее под подушку куски сахара и, когда возвращался из бреда, просил ее поесть.
Конечно, за ним почти не ухаживали. Он лежал в собственной моче, связанный, потерявший рассудок… И Ольга, не имевшая сил быть у него каждый день, стала молить Бога забрать его, прекратить его муки – а потом с ужасом проклинала себя за эту мысль.
Буквально за две недели до его смерти записала: "Коля все кричал и умолял развязать ему руки, и однажды с непередаваемой мольбой крикнул: "Развяжи, Оленька… матушка… ХРИСТА РАДИ! ХРИСТА РАДИ!" …Точь-в-точь так же кричала Ирка в предсмертной муке, умоляя "попить" и дать камфары, и закричала с дикой мольбой: "Мамочка, дай камфары – ХРИСТА РАДИ"".