На стрельбище мы провели около недели: выходили рано поутру и оставались там весь день, в полдень ели на полевой кухне, и даже это вносило в нашу жизнь приятное разнообразие — после армейской столовой. А еще нас радовало — поначалу даже больше всего прочего, — что на стрельбище мы были свободны от сержанта Риса. Под его началом мы маршировали туда и обратно и под его наблюдением чистили винтовки в казарме, но на бо́льшую часть дня он передавал нас под командование местного персонала — ребят беспристрастных и благожелательных, которых банальная дисциплина интересовала куда меньше, чем меткость.
И все же у Риса было достаточно возможностей, чтобы издеваться над нами в остальное время, когда главным был он. К своему удивлению, после первых дней на стрельбище мы обнаружили, что он как-то смягчился. Например, когда, чеканя шаг, мы считали ритм, он больше не заставлял нас делать это снова и снова, с каждым разом все громче, пока наши глотки не начинали гореть от крика: «Левой! Левой! Раз-два-три!» После одного-двух повторов он оставлял нас в покое, как делали все прочие взводные сержанты, и поначалу мы гадали, что бы это значило. «В чем же дело?» — спрашивали мы друг друга озадаченно, а теперь я думаю, дело было просто в том, что впервые за все время мы наконец стали хоть что-то делать правильно — достаточно громко и хором. Мы маршировали хорошо, и Рис по-своему давал нам это понять.
От казармы до стрельбища было несколько миль, и значительный отрезок пути пролегал через ту часть лагеря, где нужно было идти строевым шагом по команде «смирно»; идти походным шагом разрешалось лишь после того, как расположение нашей роты оставалось позади. Но теперь, научившись как следует маршировать, мы едва ли не наслаждались этим процессом, и даже с воодушевлением подхватывали песню, которую затягивал Рис. Заставив нас отсчитать ритм, он обычно запевал какую-нибудь старую солдатскую песню, в которой после каждой строчки должен был следовать наш ответный выкрик. Раньше мы этого терпеть не могли. Теперь же песня казалась на удивление бодрящей, и мы чувствовали, что она досталась нам в наследство от прежних солдат и прежних войн и что корни ее уходят глубоко в армейскую жизнь, смысл которой нам еще предстоит постичь. Начиналось обычно с того, что гундосые выкрики Риса: «Левой… левой… левой» — вдруг переходили в простую заунывную мелодию: «Хорошим был твой дом, а ты ушел…» — и тут мы должны были крикнуть: «ПРАВОЙ!» — ударив о землю правой ногой. Далее следовало несколько вариаций на ту же тему:
— Работа хороша, а ты ушел…
— ПРАВОЙ!
— Подруга хороша, а ты ушел…
— ПРАВОЙ!
Потом мелодия чуть менялась:
— Ты все оставил и ушел, а Джоди тут как тут…
— ПРАВОЙ! — орали мы по-солдатски дружно, и смысл этого странного текста был совершенно понятен.
Джоди — твой вероломный друг, из гражданских, которому по прихоти слепого случая досталось все, что тебе было дорого, а из последующих строчек, из вереницы полных горечи куплетов, становилось ясно, что этот подлец всегда смеется последним. Ты можешь сколько угодно маршировать и стрелять и сколько угодно верить в силу дисциплины — Джоди всегда непобедим: вот истина, с которой приходилось мириться многим поколениям гордых и одиноких мужчин, подобных Рису, отличному солдату. Маршируя рядом с нами, под палящим солнцем, он зычно голосил, скривив рот:
— Ни к чему тебе спешить домой… Теперь там Джоди с молодой женой… Считаем ритм!
— Левой! Левой!
— Считаем ритм!
— Правой! Правой!
— Каждая твоя беда для Джоди праздник навсегда! Считаем…
— Левой! Левой!
— Считаем!
— Правой! Правой!
Мы едва ли не расстраивались, когда на задворках лагеря он разрешал нам перейти на походный шаг и каждый из нас снова становился самим собой — отдельно взятой личностью. Мы сдвигали каски на затылок и плелись дальше не в ногу, и единство дружного солдатского хора разрушалось. Со стрельбища возвращались грязные и усталые, оглохшие от пальбы, но переход на строевой шаг в конце пути, как ни странно, бодрил: мы маршировали, высоко подняв головы, выпрямив спины, взрывая прохладный воздух слаженными выкриками.
По вечерам после ужина много времени уходило на чистку винтовок: в этом деле Рис требовал особого тщания. Пока мы этим занимались, по казарме разливались приятные запахи чистящего раствора и масла, а когда, к удовольствию Риса, дело было сделано, мы все стягивались к входной двери, стояли на лестнице и курили, дожидаясь своей очереди в душевую. Однажды вечером мы собрались там маленькой компанией и долго стояли почти молча, чувствуя, что обычные наши жалобы и пустые разговоры о несправедливости начальства стали вдруг как-то неуместны, что они не соответствуют странному удовольствию от армейской жизни, которое мы начали испытывать в последние дни. Наконец Фогарти выразил то, что чувствовали мы все. Это был низенький, очень серьезный паренек, самый хилый из всего взвода, любимая цель для насмешек. Думаю, терять ему было нечего, вот он и ляпнул честно, что думал.
— Ну, не знаю… — сказал он, со вздохом облокотившись о дверную стойку. — Не знаю как вам, ребята, а мне это нравится — ходить на стрельбище, маршировать и вообще вот это все. В этом чувствуется настоящая солдатчина — понимаете, о чем я?
Опасная наивность — вот так говорить, используя любимое словечко Риса — «солдатчина». Несколько мгновений мы смотрели на Фогарти нерешительно. Но потом Даллессандро окинул всю компанию спокойным взглядом, в котором не было ни тени насмешки, — и мы расслабились. Понятие солдатчины начинало вызывать уважение, а поскольку в нашем сознании оно было неотделимо от сержанта Риса, к нему мы тоже начинали испытывать уважение.
Вскоре эта перемена охватила всю роту. Мы больше не противостояли Рису, мы сотрудничали с ним и действительно старались, а не делали вид, будто стараемся. Нам искренне хотелось стать настоящими солдатами. Должно быть, порой наша старательность доходила до нелепости, и человек попроще мог бы подумать, будто мы в шутку притворяемся: помню, как на любой приказ Риса мы отвечали дружным: «Есть, сержант!» — полным невиданного энтузиазма. Но сам Рис принимал все за чистую монету, с незыблемой самоуверенностью — первой непременной чертой хорошего командира. Он был не только строг, но и справедлив — вторая непременная черта хорошего командира. Например, при назначении будущих командиров отделения он спокойно обходил тех, кто выслуживался перед ним как мог, разве только ботинки ему не лизал, и выбирал тех, кого мы уважали: это были Даллессандро и еще один парень, не менее достойный. В остальном же его метод командования был классически прост: он вдохновлял нас собственным примером — во всем, от чистки винтовки до складывания носков, — и мы подражали ему, стараясь ни в чем не уступать.
Безупречностью легко восхищаться, но любить ее трудно, а Рис не желал облегчить нам задачу. Это была единственная его ошибка, но очень серьезная, ибо уважение без любви — чувство непрочное — во всяком случае, когда речь идет о юных незрелых умах. Рис дозировал душевное тепло не менее строго, чем питьевую воду: наслаждаясь каждой крошечной каплей несоизмеримо сильнее, чем оно того стоило, мы всегда жаждали еще и никогда не получали достаточно, чтобы утолить жажду. Мы были счастливы, когда он вдруг перестал коверкать наши имена на перекличке, и пришли в полный восторг, заметив, что в его замечаниях больше нет стремления оскорбить, ведь мы понимали: это знаки того, что он признает наши успехи в солдатском деле, — однако почему-то мы чувствовали, что имеем право на большее.