— Что, нравится вам мой мальчик? — спросил Берни с нежностью в голосе. — Готов об заклад биться, что вы никогда не угадаете, в кого теперь превратился этот мальчик.
В Уэйда Мэнли? В доктора Александра Корво? В Лионеля Триллинга? Но мне кажется, на самом деле я знал — еще до того, как обратил внимание на его смущенное, лучащееся счастьем лицо, — что мальчишкой был сам Берни. Не побоюсь сказать глупость: он даже меня восхитил — не то чтобы сильно, но по-настоящему.
— Черт возьми, Берни. Вы здесь великолепно выглядите.
— Уж точно, что был гораздо стройнее, — сказал он и похлопал себя по гладкому брюшку.
Он проводил меня до двери, и я помню, что вглядывался в его большое, глуповатое, дряблое лицо, стараясь обнаружить где-то внутри черты молодого горниста.
По дороге домой я покачивался в вагоне метро, чувствуя легкую отрыжку имбирного эля во рту и все больше убеждаясь в том, что двадцать пять долларов в неделю за пару тысяч слов — не такой уж плохой куш для писателя. Это ведь едва ли не половина того, что я зарабатывал, прозябая по сорок часов в неделю над внутренними корпоративными облигациями и облигациями с фондом погашения; и если Берни понравится этот первый рассказ, а я в дальнейшем смогу выдавать ему по рассказу в неделю, это будет практически равносильно пятидесятипроцентному повышению зарплаты. Семьдесят девять в неделю! При таких доходах — плюс еще сорок шесть, которые зарабатывает Джоан на своей секретарской должности, — мы очень быстро накопили бы на поездку в Париж (быть может, мы и не познакомимся там ни с какой Гертрудой Стайн или Эзрой Паундом, может, я и не напишу там своего «И восходит солнце», но поездка за границу, причем чем раньше, тем лучше, была ключевой для моих хемингуэевских планов). Может, эта работа мне даже будет в радость — или, по крайней мере, забавно будет рассказывать об этом знакомым: зашибать у сшибалы, строить для строителя.
Как бы то ни было, в тот вечер я сломя голову несся по Двенадцатой Западной улице, и мне удалось не вывалить все это на Джоан с криками, смехом, ужимками и прыжками только потому, что я заставил себя отдышаться, прислонясь к почтовым ящикам в подъезде, после чего изобразил на лице непринужденность и удивление, с которыми я собирался сообщить ей эту новость.
— Хорошо, а кто за все это платит, как ты считаешь? — спросила она. — Не он же сам. Двадцать пять долларов в неделю таксисту явно не по карману — если все это затянется.
Об этом я как раз не подумал, — в железной логике этого вопроса была вся суть Джоан, — но я сделал все, что смог, чтобы пересилить ее логику собственным романтическим цинизмом.
— Откуда мне знать? Да и какая разница? Может, Уэйд Мэнли вкладывается, а может, этот доктор-как-его-там. Суть в том, что деньги есть.
— Ну ладно, — сказала она. — И за сколько, ты думаешь, ты напишешь этот рассказ?
— Да ерунда. Разберусь с ним на выходных за пару часов.
Но не тут-то было. Всю субботу от полудня до полуночи я промучился, выдавая одно беспомощное начало за другим; я увязал в репликах ругающихся супругов, не понимал, что именно было видно Берни в зеркале заднего вида, и никак не мог придумать, что вообще может сказать в такой ситуации таксист, чтобы его не попросили помолчать и следить за дорогой.
К вечеру воскресенья я ходил по комнате, ломая напополам карандаши и бросая их в корзину со словами «к черту тебя, ну вас всех к черту»; теперь понятно, что из меня не выйдет даже идиотского литературного негра для идиотского водителя какого-то идиотского такси.
— Ты слишком стараешься, — сказала Джоан. — Я знала, что все так и будет; Боб, ты до того литературничаешь, что невыносимо смотреть; но это же смешно. Вспомни любые банальные и сентиментальные разговоры, из жизни или из книг. Бери пример с Ирвинга Берлина.
Я ответил, что еще минута, и я ей в глотку засуну ее Ирвинга Берлина, если не перестанет лезть не в свое дело и не отстанет от меня.
Но поздно вечером, как сказал бы сам Ирвинг Берлин, случилось нечто вроде чуда. Я взялся за эту ублюдочную историю и выстроил ее до последнего кирпичика. Сначала я выровнял площадку, вырыл котлован и собственноручно заложил самый надежный фундамент; потом притащил дерево и — тук-тук-тук — возвел сначала стены, потом крышу и даже милую печную трубу. И да, окон у меня было хоть отбавляй — больших, квадратных, — и когда в дом полился свет, не осталось и тени сомнения, что Берни Сильвер — самый мудрый, добрый, отважный и приятный человек из тех, кто начинает разговор со слов «эй, народ».
— Идеально, — сказала Джоан за завтраком, прочитав рассказ. — Просто идеально, Боб. Уверена, что именно такое ему и нужно.
Так оно и оказалось. Никогда не забуду, как Берни сидел со стаканом имбирного эля в одной руке и моей рукописью в другой. Руки его дрожали, и клянусь, он читал так, как никогда до этого не читал, проникая в каждый уютный закоулочек, в каждую опрятную комнатку дома, который я для него выстроил. Я смотрел, как он находит — одно за другим — все квадратные окошечки и его лицо сияет в льющемся сквозь них свете. Дочитав до конца, он встал — мы оба встали — и пожал мне руку.
— Прекрасно, — сказал он. — Боб, я знал, что у вас получится хороший рассказ, но скажу вам правду. Я не предполагал, что вы напишете настолько хороший рассказ. Вы, конечно, ждете чек, но вот что я вам скажу. Никакого чека вы не получите. За такой рассказ полагаются наличные.
И он достал свой верный шоферский бумажник, порывшись, извлек пятидолларовую купюру и вручил ее мне. Он явно решил устроить целую церемонию, выдавая одну купюру за другой, поэтому я продолжал стоять в ожидании следующей, с улыбкой разглядывая первую. Простояв недолго с вытянутой рукой, я поднял глаза и увидел, что Берни убирает бумажник.
Пять баксов! До сих пор жалею, что не проорал тогда эти слова или еще как-то не выказал клокочущее во мне негодование, — это избавило бы меня от многих неприятностей в будущем, — но я смог лишь робко промямлить: «Пять баксов?»
— Да! — Он радостно покачивался на утопавших в ковре каблуках.
— Но, Берни, мы же договаривались. Вы показали мне этот чек, и я решил…
Улыбка постепенно сошла на нет, и теперь вид у него был такой возмущенный и обиженный, как будто я плюнул ему в лицо.
— Боб, — сказал он, — о чем вы? Давайте без обиняков. Я показывал вам этот чек, верно; и я снова вам его покажу.
И пока он копался в греденции в поисках чека, складки на его спортивной рубашке подергивались от праведного гнева.
Ну да, это был тот самый чек. На нем по-прежнему значилась сумма в двадцать пять долларов и ноль центов; но надпись на другой стороне, оставленная неразборчивым почерком Берни поверх подписи получателя и банковской печати, теперь, черт возьми, отлично читалась. И она, конечно, гласила: «Авансовый платеж за пять материалов».
То есть меня на самом деле никто не грабил — может, слегка облапошили, но не более того, — и поэтому теперь главная моя проблема (о, это тошнотворное, отдающее имбирным элем чувство, которое, я уверен, Эрнсту Хемингуэю ни разу в жизни переживать не доводилось) сводилась к тому, что я оказался идиотом.