Там, где он стоял, брала свое начало нехоженая тропа, ведущая в глубь леса, по которой ездили лишь зимнею порой да на санях, где растущие на опушке деревья сплелись ветвями, образуя узкую арку и мнимые ворота, что вели на далекие пастбища, кои вольно раскинулись на спуске к озеру. В тот дождливый и туманный вечер одинокие озябшие вязы на выгоне, казалось, терпеливо переносили свое пребывание в этом негостеприимном краю, словно их пригвоздило к месту чувство необъяснимого долга. А вдалеке, за пастбищами, виднелась водная ширь озера, и немая и черная его гладь не волновалась ни ветерком, ни дуновением, безмолвно покоилось озеро в своих границах, и ни единый куст, ни единая травинка не росла на пустынных его берегах, не отражалась в водах. Тем не менее в том озере можно было видеть повторение неподвижного неба над головой. Только в солнечные дни водная гладь озера ловила отражения пестрой, яркой зелени, и тогда они вытесняли собою отражаемое в этих водах молчание безликих небес.
С обеих сторон – в далекой дали, да на том берегу тихого озера и за тридевять земель от него – вздымалась длинная цепь таинственных горных массивов; густо поросли они лесом из сосен и тсуг, эти таинственные вершины, кои окутывали неведомые дивные туманы, и на фоне тусклого неба они выделялись черными громадами мрака и ужаса. У подножия тех гор раскинулись самые дремучие зачарованные леса, и из их чащи, где в глубинах пещер гнездились совы да прели прошлогодние листья и где даром пропадали никому не ведомые избытки разлагающейся древесины – а между тем в иных краях, не имея из того богатства даже крохотной щепки, гибло столько бедняков, – из первобытных дебрей тех непроходимых лесов неслись стонущие, бормочущие, грохочущие, прерывистые, изменчивые звуки: то был и стук дождевых капель по трухлявому дереву, и сход оползня, и треск да окончательное отпадение прогнивших сучьев, и дьявольская молвь лесных духов.
Но на более близком расстоянии, на этом берегу неподвижного озера, что разлилось в том месте полукругом и подмывало пологий склон, где уходили вдаль кукурузные поля, там стоял маленький и низенький красный фермерский дом; его древняя крыша была ложем ярчайшего мха, и его северный фасад (где от постоянного дыхания норда лишайники разрастались еще пуще) также оброс мхом, словно кора на северной стороне какого-нибудь гигантского широкоствольного клена в роще. С одной стороны к дому примыкал навес под двускатною крышей, коя покоилась на решетке, столь густо заросшей зеленой растительностью, что она и сама искала опоры, да поплатилась за это богатым вознаграждением от свободно разросшейся зелени, один из могучих побегов которой обвился вокруг кирпичной дымовой трубы и возвышался над нею, колеблемый ветром, словно оплетенный плющом громоотвод. С другой стороны дома вы видели невысокую пристройку, то была молочная кладовая, ее стены скрывались под густою сетью лоз винограда мадера; и, будь вы достаточно близко да проникни взором в сию зеленую темницу из сплетения виноградных лоз да через легкие деревянные ламели старых жалюзи, что закрывали маленький оконный проем, вы бы увидели тихих и кротких пленных: молочные бидоны, и снежно-белые немецкие сыры в ряд, и заплесневевшие золотистые бруски масла, и кувшины белых сливок. Три строевые исполинские липы стояли на страже у этого дома, что утопал в зелени. Стволы тех лип оставались гладкими и почти без листвы вплоть до конька крыши, но затем все три разом переходили в густую крону, напоминающую перевернутый вверх тормашками конус с округлым основанием, словно гигантский воздушный шар.
Стоило Пьеру разглядеть сей дом, как он уж не мог отвести от него глаз и весь затрясся. Его взяла дрожь не только при мысли о том, что он вот-вот встретится с Изабелл, которая здесь обрела тихую гавань, но при мысли о двух очень странных и схожих между собою совпадениях, что принес ему нынешний день. Когда этим утром он спускался к завтраку под руку с матерью, его сердце переполняли дурные предчувствия, каково-то будет ее высокомерное мнение о таком бедном создании, как Изабелл, коя нуждалась в ее материнской любви, – и вот, подумать только! к ним пожаловал его преподобие, мистер Фолсгрейв, и все они стали судить Неда и Дэлли, и столь похожей оказалась их история на ту, кою Пьер собрался было поведать матери, что он отчаялся и не знал, как описать ей те события во всех их нравственных аспектах, ибо уже знал прекрасно ее взгляды на сей предмет, и, таким образом, он укрепился в своих прежних предположениях, ибо в его присутствии все дело обсудили от начала и до конца, и посему, благодаря этому странному совпадению, он в совершенстве знал теперь точку зрения матери и получил предостережение, словно наущение свыше, что ни под каким видом нельзя ей признаваться ни в чем. Вот что произошло в то утро, а теперь, когда в наступивших сумерках он бросил беглый взгляд на дом, где Изабелл нашла себе пристанище, то сразу же признал в нем фермерский дом их старого арендатора, Уолтера Ульвера, отца той самой Дэлли, которую Нед навеки обесчестил своим бессердечным обманом.
И тогда чувства самого необычайного, почти мистического толка вкрались в душу Пьера. Подобные совпадения, сколь бы они часто ни повторялись, не имеют в себе достаточно силы, чтобы заронить благоговейный трепет в сердца менее податливых, менее поэтических и склонных к размышлению сынов человеческих, однако они всегда наполняют натуры с более тонкой душевной организацией множеством переживаний, кои выходят за рамки всех словесных выражений. Тонкие натуры способны постичь сложнейшую загадку жизни. С быстротой молнии ответ сам собою возникает у них в уме – на то воля случая иль воля Бога? Притом если на душу нашу возьмутся повлиять таким образом, чтоб мы и впредь то и дело становились бы жертвою любой привычной печали, тогда та самая неразрешимая загадка начнет на наших глазах расти и расти, пока вконец не разрастется вширь настолько, чтобы объять необъятный круговорот понятий целой Вселенной. Ибо это известно с давних пор, что, страдая, честные душой люди более всех размышляют о конечных причинах
[92]. Когда у таких людей сердце растревожено до самых глубин, то оно встречает полное понимание рассудка, который тоже пребывает в глубоком волнении. Пред лицом сокрушенного печалью человека, буде он мыслитель, бредет в цепях процессия всех минувших веков, и гремят их оковы мириадами звеньев, храня некую мрачную тайну.
Прохаживаясь взад и вперед на опушке, на самой границе длинных теней величественного лесного царства, Пьер пытался, не вдаваясь в подробности, вообразить себе то объяснение, коему суждено было вот-вот состояться. Но совершенно бессильно оказалось здесь его воображение, ибо явь ныне стала для него слишком уж явственною, и двойница, только двойница то и дело возникала у него в мыслях, а за последнее время так привык он, что сия сотканная из воздуха красавица нередко смущает его покой, что едва ль не трепетал мысли вскоре встретиться с нею лицом к лицу.
Но вот уже совсем сгустились вечерние тени, и все вокруг потонуло во мраке, и только три неясных силуэта высоких лип указывали ему путь, когда он начал спускаться с холма, словно плывя по направлению к дому в наступившей тьме. Пьер сам того не ведал, однако ход его мыслей был извивистым, и течение его размышлений будто бы змеилось: словно огибало оно валуны дурных предчувствий, как последние препятствия, воздвигнутые прозаическим благомыслием на пути к исполнению того великодушного решения, что принял он. Его шаги сделались торопливее, когда приблизился он к фермерскому дому и увидал бледный огонь единственного светильника, что теплился в двустворчатом окне. Он прекрасно сознавал, что сам же уходит навсегда прочь сияющего бриллиантовыми огнями канделябров особняка Седельных Лугов, чтобы при тусклом свете жалкой лучины влачить жизнь в нищете и горе. Но тихий глас божий в его душе сладкоречиво провещал ему о лучезарном торжестве божественной правды и добродетели; и пусть всегда скрыты они от наших глаз густыми туманами, что поднимаются от земли, все равно воссияют они в ясных небесах, бросая радужные блики на сапфировый престол Господа.