Как только было решено, что мы остаемся в Кисловодске, Вова поступил в местную гимназию. Гимназия была отлично поставлена, состав преподавателей был превосходный, и Вова с успехом окончил там свое образование. У него было много друзей среди своих сверстников, они постоянно играли в огромном парке и изрядно шалили. Зачастую Вова, к негодованию Ивана, возвращался домой в разорванном пальто или костюме».
В городе даже гимназия работала. Наверное, работали и театры в Кисловодске и Пятигорске, но сцены этих театров были, конечно, не для неё. Словом, жизнь, конечно, изменилась, но она стала меняться уже с началом войны. Теперь же просто всё было пропитано тревогой.
И всё же пока не было особых причин отчаиваться. Рядом родные и близкие, рядом сын, рядом возлюбленный, причём отец её сына.
Но бурная волна накатывалась хоть и медленно, но неотвратимо:
«Лишь в январе большевизм начал ощущаться в Кисловодске. До сих пор до нас лишь доходили слухи о том, что творится в столицах и в больших центрах. Мы надеялись, что до нас революционная волна дойдёт не скоро, но было все же ясно, что испытания ожидают и нас, что мы их не избегнем.
Первым городом из группы Минеральных Вод, захваченным большевиками, был Пятигорск, местный административный центр. Как и в Петрограде, там начали арестовывать офицеров, закрывать банки и проделывать всё то, что творилось в занятых советской властью городах. Вскоре после занятия Пятигорска большевики появились и в Кисловодске. Это произошло, в общем, как-то неожиданно и, я бы сказала, незаметно.
Двадцать седьмого января у меня собрались к обеду близкие друзья, было человек десять. Был уже десятый час, когда нагрянул с обыском отряд красноармейцев. Обыск они произвели очень поверхностный, держали себя, в общем, корректно. Почему, собственно, они пришли, было неясно, пришли, видно, для того, чтобы посмотреть, как живут в Кисловодске «буржуи», и отбирать, как они говорили, военное оружие. Но никакого оружия у меня в доме никогда не было. Андрей, как и многие другие, носил в то время черкеску с кинжалом. Услыхав, что красноармейцы спрашивают оружие, он быстро сбросил кинжал и положил его в переднюю, чтобы его спасти. Но один из солдат, заметив, что он без кинжала, спросил, где же кинжал, на что я поторопилась ответить, что он в передней, боясь, как бы Андрей не дал необдуманного ответа. Солдаты хотели отобрать и у Вовы его детский кинжал, но мой верный Иван вступился и пристыдил их, сказав: “Как вам не стыдно обижать мальчика и отбирать его детский кинжал”. Они ему его оставили. Минут через пятнадцать после их ухода один из солдат потихоньку вернулся, чтобы посоветовать нам расходиться по домам, а то, добавил он, нам может прийтись плохо. Конечно, мы тотчас же разошлись. Поразил и тронул нас всех этот жест. Кто был этот солдат и что побудило его вернуться и предупредить нас, так и осталось для нас неизвестным. Его мы никогда больше не встречали».
Вполне понятно, что все эти реквизиции оружия были банальным грабежом. Как видим из рассказа Кшесинской, никто обыска серьёзного не делал, так, смотрели по верхам. Ну и лучшим доказательством того, что это был обыкновенный грабёж, была попытка изъятия игрушечного кинжала. Да и кинжал великого князя Андрея был не столь уж опасен. Но зато представлял собою материальную ценность.
Никто же не понимал, что идеи коммунистов – в данном случае имеются в виду коммунисты в чистом, незамутнённом всякими МРАКсизмами виде – опорочены, оплеваны и отброшены теми, кто наводнил партию большевиков ради приспособленчества к власти и наживы.
Иван Лукьянович Солоневич метко заметил:
«Социальная революция есть прорыв к власти ублюдков и питекантропов».
Он заявил, что «теория, идеология и философия всякой социальной революции есть только “идеологическая надстройка” над человеческой базой ублюдков… что социальная революция устраивается не “социальными низами”, а биологическими человеческими подонками». (Иван Солоневич. Диктатура сволочи. М., Русское слово, 1995, с. 29).
И далее:
«Все три революции – русская, итальянская и германская, как полтораста лет тому назад и французская революция, поставили себе “общечеловеческие цели” – цели ограбления, по мере возможности, всего человечества». (Указ. соч., с. 42).
Ну и далее главы мемуаров представляют собой своеобразные «окаянные дни», столь блистательно описанные Иваном Алексеевичем Буниным. Их отголоски мы видим и в книге Матильды Кшесинской:
«Тридцатого апреля в Кисловодск прибыла финансовая комиссия во главе с комиссаром Булле, по всей вероятности, латышом по происхождению, присланным из Москвы, чтобы собрать со скопившихся в Кисловодске “буржуев” 30 миллионов рублей контрибуции. Нас всех созвали в “Гранд-Отель”, где заседала эта комиссия. В этот день я была совершенно больна и еле держалась на ногах. Среди собравшихся у меня было много друзей, в том числе одна еврейка, Ревекка Марковна Вайнштейн, которая меня очень полюбила за это время. В первое время, когда мы с ней познакомились, она ни за что не хотела встречаться с Андреем из-за своих политических убеждений. Заметив, что я себя плохо чувствую, Р. М. Вайнштейн по собственной инициативе обратилась к комиссару Булле и заявила ему, что тут в зале находится М. Ф. Кшесинская, совершенно больная, и добавила, что она одна из первых пострадала от революции, потеряла свой дом, всё свое имущество и что с неё уже нечего взыскивать больше в виде контрибуции. Булле после этого подошёл ко мне и в чрезвычайно корректной форме справился о состоянии моего здоровья. Узнав о моём нездоровье, он предложил мне сейчас же вернуться домой, даже приказал дать мне для этого экипаж и поручил кому-то меня проводить. С тех пор с меня больше контрибуции не требовали».
Вероятно, Кшесинской повезло – попался комиссар, который слышал о ней, который был хоть немного образован. Попадись другой, неотёсанный и безграмотный, а может, и отёсанный, и грамотный, но заточенный на идеи наживы, было бы несдобровать.
К тому же в среде комиссаров были и те, кто не жаждал крови ради крови, кто не разделял точку зрения, что всех буржуев уничтожать без разбору. Она даже запомнила имена некоторых представителей новой власти, которые не проявляли бесчеловечной жестокости и с которыми можно было по крайней мере поговорить, что-то им пояснить.
«Вскоре после этого ко мне на дачу пришли два большевика, один по фамилии, кажется, Озоль, а другой Марцинкевич. Озоль тут же вынул из кармана свои ордена и значки, рассказал, что был ранен на войне и лежал в лазарете имени Великой Княжны Ольги Николаевны. Он этим хвастался и хотел произвести на меня впечатление. Марцинкевич, ещё совершенно молодой, красивый и стройный человек, был в черкеске и держался корректно. Они оба пришли меня приглашать выступить на благотворительном спектакле, который они собирались устроить, кажется, в пользу местных раненых. На моём лице появилось выражение не только удивления, но и возмущения, что они посмели ко мне обратиться с подобною просьбою. Моя мимика была, вероятно, особенно выразительна и говорила больше, чем я могла бы передать словами, так как они оба поспешили меня заверить, что среди тех, для которых делается сбор, многие сохранили прежние воззрения, они понимали, вероятно, что для одних большевиков я не согласилась бы выступить. Они даже предложили доставить мои костюмы из Петербурга, когда я им объяснила, что если бы и хотела, то не могла бы танцевать, не имея своих костюмов. Я, конечно, категорически отказалась выступить на их вечере, но согласилась продавать билеты, а в день вечера продавать программы и, кажется, шампанское. Я решила, что полный отказ принять участие в их вечере после того, как они лично пришли меня просить, мог бы навлечь на меня неприятности если не с их стороны, то со стороны их сотоварищей, а мне необходимо было по возможности избегать всяких недоразумений с власть имущими. Когда Озоль ушел, Марцинкевич под каким-то предлогом остался, видимо, желая со мною поговорить наедине. Действительно, он просил меня в случае каких-либо неприятностей вызвать его немедленно, это было очень трогательно со стороны большевика.