В.
35. 6 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
6/VI
Собаченька моя, саба-аченька,
вечор у тартаров был доклад и разговоры о знахаре Фрейде (на диспуте «о современной женщине» Карсавин доказывал, что мужчины бреются и носят широкие штаны благодаря влиянью женщин. Умно?). Айхенвальд получил анонимное письмо после его статьи о Пуришкевиче: «Как вы могли так плюнуть на могилу вашего друга?» Некий журналист Гриф сообщил мне, что послал большую статью обо мне в голландский литературный журнал; жаль, что по-голландски не понимаю. Вообще-то говоря, было скучновато, говорил главным образом Кадиш; разошлись около часу – так что встал я сегодня поздно, около одиннадцати. Пошел погулять – кругом, через Гедехнискирку, на набережную, где смотрел на ветрено-кубистические отраженья каштановых воланов в воде. А на Шильштрассе видел в антикварной лавке старинную книжечку открытой на первом листе – путешествие какого-то испанца в Бразилию, в 1553 году. И рисунок очаровательный: автор в рыцарских доспехах – кольчуга, бедряные латы, шлем, – все честь честью, едет верхом на ламе, и сзади туземцы, пальмы, змея вокруг ствола. Представляю, как ему было жарко… Я сегодня в новых сизеньких штанах и в норфольском жакете. До обеда читал «Барсуков» Леонова. Немного лучше, чем вся остальная труха, – но все-таки не настоящая литература. К обеду дали бульон с пельменями, жаркое со свежей спаржей и кофе с пирожным. И потом я залег на диван и просидел весь день за книгами – кончил Леонова, прочел «Виренею» Сейфуллиной. Вредная бабища. Ужин был такой же, как вчера, – яищница и холодные мясики. Видишь, какое у меня было тихенькое воскресенье. Я так нынче много наслышался – из книг – мужицкого говору, что, когда вдруг во дворе кто-то крикнул что-то по-немецки, я удивился – откуда вдруг немец? Сейчас половина девятого; погодя я выйду пройтись, опущу письмо, и потом сразу спатушки. Радость моя дорогая, где ты? Зябнешь ли все? Собаченька моя… Пора лампочку зажечь. Так. Я думал, что сегодня утром будет письмецо… Зато уж завтра непременно. В Тос1(1:)тоо8 не поезжай – там, оказывается, еще выше. Мне так не терпится, чтобы ты поскорее устроилась. Моя собаченька, моя любовь… Ножки мои милые. Кажется, завтра будет хорошая погода – небо такое нежное.
В.
36. 7 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
7 – VI – 26
Мой обезьянысч,
вчера около девяти я вышел пройтись, чувствуя во всем теле то грозовое напряженье, которое является предвестником стихов. Вернувшись к десяти домой, я как бы уполз в себя, пошарил, помучился и вылез ни с чем. Я потушил – и вдруг промелькнул образ: комнатка в тулонской плохенькой гостинице, бархатночерная глубина окна, открытого в ночь, и где-то далеко за темнотой – шипенье моря, словно кто-то медленно втягивает и выпускает воздух сквозь зубы. Одновременно я вспомнил дождь, что недавно вечером так хорошо шелестел во дворе, пока я тебе писал. Я почувствовал, что будут стихи о тихом шуме, – но тут у меня голова затуманилась усталостью, и, чтобы заснуть, я стал думать о теннисе, представлять себе, что играю. Погодя я опять зажег свет, прошлепал в клозетик. Там вода долго хлюпает и свиристит после того, как потянешь. И вот, вернувшись в постель, под этот тихий шум в трубе – сопровождаемый воспоминанием-ощущеньем черного окна в Тулоне и недавнего дождя – я сочинил две строфы в прилагаемом стихотворенье, вторую и третию: первая из них выкарабкалась почти сразу, целиком, вторую я теребил дольше, несколько раз оставляя ее, чтобы подровнять уголки или подумать об еще неизвестных, но ощутимых остальных строфах. Сочинив эти вторую и третью, я успокоился и заснул – а утром, когда проснулся, почувствовал, что доволен ими, и сразу принялся сочинять дальше. Когда в половину первого я направился к Каплан (мадам) на урок, то четвертая, шестая и отчасти седьмая были готовы, – ив этом месте я ощутил то удивительно необъяснимое, что, быть может, приятнее всего во время творчества, а именно – точную меру стихотворенья, сколько в нем будет всего строф; я знал теперь – хотя, может быть, за мгновенье до того не знал, – что этих строф будет восемь и что в последней будет другое расположенье рифм. Я сочинял на улице, и потом за обедом (была печенка с картофельным пюре и компот из слив), и после обеда, до того как поехать к Заку (в три часа). Шел дождь, я рад был, что надел синий костюм, черные башмаки, макинтош, и в трамвае сочинил стихотворенье до конца в такой последовательности: восьмая, пятая, первая. Первую я докончил в ту минуту, как открывал калитку. С Шурой играл в мяч, потом читали Уэлльза под страшные раскаты грома: чудная разразилась гроза – словно в согласии с моим освобожденьем, ибо потом, возвращаясь домой, глядя на сияющие лужи, покупая «Звено» и «Observer» на вокзале Шарлотенбурга, я чувствовал роскошную легкость. В «Звене» оказалось объявленье «Воли России» (посылаю его тебе, а сборник завтра достану). По дороге домой зашел к Анюте, видел Е. Л., он как раз получил письмо от С. Б. Около семи они отправились в какой-то магазин, я пошел домой и по уговору с Анютой выскреб из-под газет и нафталина твою шубку (с таким милым обезьянышем на воротнике…). Завтра Анюта ее упакует, и я тебе ее пришлю. До ужина читал газеты (от мамы получил письмо; им живется тесно, но не плохо), потом ел картофель с кусочками мяса и много швейцарского сыра. Сел писать к тебе около девяти, т. е. потянулся за блокнотом и вдруг заметил письмецо, пришедшее за мое отсутствие и как-то не замеченное мной. Милое мое. Какое обезьянышное письмецо… Кажется, не столько воздух, сколько «семейные дела» гонят тебя из Б. В.? Анюта говорит – и я думаю, что она права, – что горный воздух часто действует так сначала, но потом, через два-три дня, привыкаешь – и становится очень хорошо. Нет, обезьяныш, не возвращайся – будешь сунут в самый старенький, самый гаденький чемоданчик и отослан обратно. Католикам завтра пошлю твой выговор, – спасибо, обезьянысч. Я оставлю спинку этого листа – белой, – спать хочу. Без меня человечек принес папирос. Я взял у Анюты 30 марок и завтра столько же получу от Капланов. Люблю тебя, обезьянысч. В.
ТИХИЙ ШУМ
[100]
Когда в приморском городке
средь ночи пасмурной, со скуки
окно откроешь, вдалеке
прольются шепчущие звуки.
Прислушайся и различи
шум моря, дышащий на сушу,
оберегающий в ночи
ему внимающую душу.
Весь день невнятен шум морской,
и вот проходит день незваный,
позванивая, как пустой
стакан на полочке стеклянной.
И вновь в бессонной тишине
открой окно свое пошире —
и с морем ты наедине
в огромном и спокойном мире.
Не моря шум – в часы ночей
иное слышно мне гуденье, —
шум тихий родины моей,
ее дыханье и биенье.
В нем все оттенки голосов,
мне милых, прерванных так скоро,
и пенье пушкинских стихов,
и шепот памятного бора.
Отдохновенье, счастье в нем,
благословенье над изгнаньем,
но этот шум не слышен днем
за суетой и дребезжаньем.
Зато в полночной тишине
внимает долго слух неспящий
стране родной, ее шумящей,
ее бессмертной глубине.
В. Сирин
37. 8–9 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен