«Eidel» – правильно, и правильно, что «repos». Чудно, что удалось маме послать воротник! Почему Анюта упорствует в своем молчании – и собирается ли она в Париж? Очень было мало народу на похоронах бедного Замятина. Он умер от грудной жабы. Пьеса Алданова очень неплоха, хотя здешние beaux-esprits страшно ее бранят. Пятое представление проходит при полном сборе, и его играют уже в Праге и Риге. Мое писание идет туго. Как только получу ответа от «Candide», переведу еще рассказ. Эргазихе почти ничего не пришлось исправить. Скажи Анюте, что зубы у нее настоящие, – узнал у дантистки, к которой она ходит. Вообще, она при ближайшем осмотрении оказывается кротчайшим и скромнейшим существом. Обе мои Ирины тоже очень милы. Сегодня обедаю у Алдановых. Вчера были в кинематографе впятером: Ильюша, В. М., Шерман и полковник Лихошерстов (о котором я тебе еще в 33-м году писал, – один из самых очаровательных людей на свете). Был на блинах у Antonine. Вижу Кянджунцевых, старика, Татариновых. Эта, в сущности, довольно праздная жизнь сильно мне приелась. Послал книги в Англию. Грек мой лучше, ибо я каждый день в продолжение часа лежу голый под горным солнцем, а докторша целомудренно сидит, отвернувшись к окну, и занимает меня умным разговором. People are tremendously nice to me, должен сказать.
Знаешь, что я бы сейчас хотел: обнять тебя, мое счастье, поцеловать тебя с губ до ножек, душенька моя, жизнь моя… В.
184. 17 марта 1937 г.
Париж, авеню де Версаль, 130 —
Берлин, Несторштрассе, 22
Душенька моя, любовь моя,
получил ответ из Рокбрюн (две комнаты и полный пансион для троих за 70 фр.), но можно устроиться дешевле, – да и вообще, Bonnes лучше, так что надо ждать определенный ответ оттуда.
Был вчера на пушкинской выставке. Послезавтра у меня свидание с редактором «Матэна». Перевожу на франц. «Оповещение». Пьеса скрипит.
От Маклакова донесение о благополучном ходе дела и о скором его завершении. Завтра встречаюсь с Люсей. Душенька моя, I can’t do without you any more… чудно поют дрозды. Давыдов (путешественник), с которым здесь видаюсь, говорит, что соловей – это пустой солист, – колоратура, эстрада, – а вот дрозд с настоящей душой и рассказывает песней все, что перевидал при перелете. C’est gentil?
Целую тебя, целую моего маленького. Любовь моя!
В.
185. 19 марта 1937 г.
Париж, авеню де Версаль, 130 —
Берлин, Несторштрассе, 22
Душенька моя, жизнь моя, моя любовь дорогая. I forbid you to be miserable, I love you and… не существует такой силы на свете, которая могла бы отнять или испортить хоть один дюйм этой бесконечной любви. А если пропускаю лишний день без письма, так это потому, что я совершенно не справляюсь с кривизной и извилинами времени, в котором сейчас живу. I love you.
Теперь о деле. По-моему, это безумие – твой план. И Фондаминский, и Люся, которого я только что видел, того же мнения. Но ты поступай как хочешь, и в соответствии с твоим – воздушным же – ответом буду писать в Прагу. Во-первых: если тебе необходимо какое-то специальное лечение (и ты могла бы точнее это написать мне), которое можно получить в специальном же чешском курорте (и тут тоже ты могла бы написать определеннее), то, конечно, рассуждать нечего – надо нам ехать туда. Но если тебе нужно просто хорошо отдохнуть и поправиться, то лучшего места нельзя найти, чем Borníes, – и это бы тебе сказал всякий врач. Во-вторых: неужели ты серьезно думаешь, что это нам обойдется дешевле, чем жизнь в Bormes’ском пансионе (а ведь 60 фр. за троих avec tout confort – это дешево, все это говорят!). В-третьих: после всего того, что я наладил с французскими издателями и журналами – не говоря о друзьях, которые так или иначе могут мне помочь, – совершенно нелепо забираться опять далеко (и кто вообще едет на курорт чешский в апреле!). Не говорю еще о том, что с визами будет чрезвычайно сложно, ведь карты у меня еще нет, а тут изволь еще устраиваться с поездкой в Англию. One thing is definite: предпочитаю написать в Англию, что поездка откладывается (если иначе нельзя), тому, чтобы тебя не видеть еще один месяц, – и напишу, если это будет служить помехой, – а между тем я не вижу, как это можно все соорудить, если ехать первого в Чехию. Единственный резонный довод за Чехию – это мама, но мне кажется, что уж во всяком случае дешевле обойдется, если я один съезжу туда на неделю. После всех усилий устроиться, it is rather hard upon me and everyone – Fondaminsky included, – что ты вдруг решаешь ехать на чешский курорт, где мы опять будем оторваны от мира, где будет холодно, дорого и противно. Теперь сделаем так: если ты все-таки решаешь сделать так, как пишешь, то ответь мне немедленно, и уж приму твое решение и сразу протелеграфирую маме, чтобы она устроила визу, с тем чтобы мы в Праге встретились 1 апреля. Но я совершенно решительно говорю тебе, что уж в мае мы должны быть в Favières (перечти мое письмо), – ибо застрять в Чехии я не желаю, а к тому, пожалуй, сведется.
Хуже всего, что ты уже маме написала о визе! Это ужасно… Меня очень расстроил твой план. Нужно было об этом подумать раньше. Мое убеждение – что на юге (ведь с мальчиком я буду бессменно, пока ты хорошо не отдохнешь) ты поправишься, – если только это не специальное что-либо, что можно только поправить в Чехии.
Люблю тебя, моя единственная любовь. Ответь скорее. Маленького целуй. Пришлю еще паровозик.
Страшно спешу, чтобы послать еще сегодня воздухом.
186. 20 марта 1937 г.
Париж – Берлин
Душенька моя, счастье мое,
вчера послал тебе воздушный ответ и теперь пишу дополнительно. Чем больше я думаю и советуюсь с людьми, тем нелепее кажется твой план. (А вместе с тем мне невыносимо думать, что тут мамин покой en jeu – и что вообще по какому-то высшему – или внутреннему – закону следовало бы – несмотря ни на что – ее повидать, показать ей нашего маленького – это все так мучительно, что просто не могу, – это какое-то нескончаемое утомление души, а прилечь негде —) Обдумай же все, что я писал, все мои доводы. Неужели после всего огромного труда, потраченного на установление живой связи с Лондоном и Парижем, надобно вдруг все это похерить и ехать в чешскую глушь, где (психологически, и географически, и всячески) я буду опять оторван от источников и возможностей существования? Ведь оттуда ни на какой юг Франции мы не выберемся, а моя лондонская поездка в конце апреля усложняется донельзя. Ручаюсь тебе, что в Bormes тебе будет покойно и отдохновенно, да и врачи там есть не хуже. Образумься же, моя душка, – и решись. Because if you go on like that I shall simply take the next train to Berlin – то есть приеду за тобой, что отнюдь не будет ни умно, ни дешево. Мне даже трудно тебе объяснить, как важно, чтобы мы сейчас не теряли контакта с тем берегом, до которого мне удалось доплыть, выражаясь фигурально, но точно, – ибо, действительно, я после твоего письма чувствую себя как пловец, которого отрывает от достигнутой скалы какой-то Нептунов каприз, волна неизвестного происхождения, неожиданный ветер или что-нибудь такое. Я тебя прошу все это учесть, моя любовь. На днях я должен получить письмо от Черной. И первого апреля мы встретимся в Тулоне. Incidentally, I am not particularly interested in the butterflies of that department – Var, ибо уже там собирал и все знаю, – так что весь день буду с моим маленьким, а вечером буду писать. А в мае мы устроимся дешевле. Мне кажется, что на этот раз здравый смысл на моей стороне. (На одну вещь я наверное не соглашусь: чтобы еще на месяц отложить нашу встречу. Я больше не могу without you and the little one.)