Объявлен выход «Сов. зап.» с «Даром» во главе. Лифарь, кажется, обиделся на меня, что я не согласился задарма читать у него на выставке лекцию, а спросил тысчонку. Зато с большим удовольствием я сделал следующее – чудная месть! Был вечер в «Лас Казе», вечер поэзии, в тайную пользу очень больного Терапиано (однажды, если помнишь, подлейшим образом задевшего меня в «Числах»), и я сам вызвался прочесть там стихи (прочел «Inconnue de la S.»).
Был в кинематографе, был у тети Нины с массой дам, у Зайцевых, у Кокошкиных (часто), у Кянджунцевых и т. д. Лиловенькое солнце продолжает мне помогать: я совершенно ожил в этом отношении. Любовь моя, я теперь даже не могу представить себе, что ты сейчас делаешь, ибо не знаю новой обстановки… Му darling, my darling… Поскорее поезжай в Чехию – and whatever you do, покажись с маленьким маме прежде всего. Сейчас около десяти вечера, выйду опустить письмо, потом лягу. Никто не понимает, как это я так загорел, и подозревают поездку clandestine на юг.
На этих днях должны быть непременно ответы из французских журналов. Мне страшно думать, как ты, должно быть, устала от всех хлопот, бедненькая моя, счастье мое!
В.
194. 4 апреля 1937 г.
Париж, авеню де Версаль, 130 —
Берлин, Оснабрюкерштрассе, 21
Му love, получила ли ты французскую визу? Когда едешь в Прагу? Ответь, моя душенька. Пишу в не очень удобном положении на диване. Вчера виделся с Люсей и Бромб. Они сидели на террасе кафе, желтые и грустные. Спрашивали про Анютины планы, а я ничего не знаю. Сейчас дивное утро, рано, все неподвижно в голубом молоке, и дружно поют воробьи. Душенька моя! Сегодня иду на футбольный матч с Кянджунцевыми. Как мой маленький? Взять его на руки, понюхать, поцеловать – это такие райские ощущения, что прямо серд(ц)ебьение делается. Еще месяц. Пиши, мое счастие, и ответь на вопросы. Написал масса писем вчера, но пьеса артачится. I love you dearly, I kiss you.
B.
195. 6 апреля 1937 г.
Париж, авеню де Версаль, 130 —
Берлин, Оснабрюкерштрассе, 21
Душенька моя, твоя бестолковость меня совершенно убивает. Что это такое в самом деле? Прости, мое счастье, но, право же, так нельзя. Неужели нельзя было заране выяснить вопрос валюты? В следующем письме ты мне, вероятно, напишешь, что остаешься преспокойно в Германии, на баварском курорте. I cannot tell how utterly depressing it is (а ты еще меня упрекаешь в легкомыслии). Для мамы будет это ужасный удар, если теперь, после всех планов и хлопот (все зря, зря…), ты не поедешь в Чехию. Я знал, что нечего было все это затевать; и если бы ты меня тогда послушалась, ты бы уже спокойно сидела в Bormes. А теперь ты мне пишешь, что ты что-то такое «на днях» решишь? Что, собственно? И к чему эти повторные и зряшные недоумения по поводу тех средств, которыми можем располагать. Я тебе обо всем совершенно точно и определенно писал, и ты отлично должна знать, что и как, если читала мои письма. Как я тебе писал, мы сначала остановим(ся) на несколько дней в пансионе в Bormes, чтобы затем взять дачку Черной, если она нам понравится. Если нет, то без труда найдем другое помещение с ее же помощью. В чем дело, почему этот совершенно простой план вызывает в тебе такую нерешительность, а сложнейшие и нелепейшие (как оказывается) путешествия по Чехии кажутся приятно-выполнимыми? Любовь моя, ты мне, например, так и не пишешь, получила ли ты французскую визу? Do so at once, please. Кстати: моя докторша, Коган-Бернштейн (святейшая женщина и прекрасный врач, который ежедневно освещает меня по часу, что обошлось бы в другом месте сто франков сеанс, а так – дар-маком) говорит, что грязевые ванны францисбадские совершенно заменимы – и даже перезаменимы – электрическими ваннами, которые она бы делала, и остроумно порицает пристрастие к немецко-чешским бадам. Душка моя, it is unfair (как я уже тебе писал) говорить о моем легкомыслии. Больше того, что мне сказала Флора С. касательно шестимесячного пребывания в Англии, написать тебе не могу, – ведь нельзя же привести точную смету, – а то, что она солидный и обязательный человек, – это знают все. Да и не будем так далеко заглядывать, чтобы тебе не волноваться, а сосредоточим мысли на теперешнем твоем приезде в Тулон (разумеется, нужно взять билет туда из Берлина). Ради Бога, напиши мне наконец точно, когда и куда ты выезжаешь. Главное – я совершенно не могу быть дольше без тебя – это полу-существование, четверть-существование – становится свыше моих сил – и без того воздуха, который исходит от тебя, я не могу ни думать, ни писать – ничего не могу. Наша разлука становится нестерпимой пыткой, а эти твои постоянные передумыванья, и метанья, и нерешительность (когда все так чуднопросто) только обостряют эту казнь. Нет, я работать в здешней обстановке не могу: день, перерываемый тремя-четырьмя выходами на улицу, – для меня не день работы, ты это хорошо знаешь, а когда я устроюсь писать, то либо Керенский по соседству диктует истошным голосом, либо радио, либо гости у Ильюши, – не говоря о телефоне, который звонит ежеминутно. С другой стороны, если б постоянно не обедал в гостях, то проживал бы гораздо больше, чем проживаю, – а ведь я ухитряюсь тратить совершенные пустяки. Сегодня завтракал у Татаринов., вечером буду у Добужинского, вчера обедал в ресторане с четой Родзянко и П. Волконским, послезавтра завтрак у Поляковой и обед у Бромберг и т. д., и т. д., а днем поездки в «Nouvelle(s) Littéraire(s)», «Revue de Paris», «Candide», с утомительно-любезными разговорами. Я прошу тебя, моя любовь, не делай мне больше этих ребяческих упреков, je fais ce que je peux – ив конце концов, будущее наше здесь налажено, если в Лондон не решимся ехать: одних уроков я без труда наберу здесь достаточно на жизнь, это в крайнем случае, если ничего другого не выйдет, да и помощь и возможности идут отовсюду – мне кажется, ты совершенно не представляешь себе здешнюю атмосферу по отношению ко мне.
Я страшно расстроен твоим письмом, – и может быть, следовало сперва успокоиться, а потом тебе писать. Я безумно боюсь, что ты мне предложишь еще какой-нибудь «план». Не делай этого. Приложи все усилия, чтобы все-таки съездить в Чехию – это для мамы, – но главное, бери визу и билеты на юг.
Мне скучно, грустно. «Цветы меня не радуют…» Жду окончательного ответа из Лондона, ибо до сих пор не знаю, когда и где выступаю. К Альтаграции я давно написал. О copyright с писателями говорил – да и сообщал уже тебе об этом. К Putnam написал в том смысле, что ответьте подробнее насчет печатания в журнале, – и главное, чтобы это было сделано теперь же. Томсона поздравлю. Написал к Черной, не связываясь, да и она сама говорила мне, что не хочет меня связывать, не показав дома, а что сдаст его крайне дешево. Лето обойдется (6–7 месяцев) максимум в десять тысяч, ту компри, а вернее, дешевле, и половину этого я уж наверняка выработаю писанием, так что не все грошики на это уйдут.
Я прочел части твоей открыточки (о переезде – ужасном! Воображаю…) вслух Ильюше и Зинзин., и они сказали, что теперь понимают, кто за меня книги пишет. Лестно? I love you, my own one – and please dont be jealous of the «светская» жизнь, которую я здесь веду. People are very nice to me. Ну вот: пришли двое беглецов из России и, «окая», громко разговаривают с Алекс. Фед. в соседней комнате – насчет цен на хлеб, (о) стахановцах и т. д. Как тут писать пьесу? Душенька моя, сколько я дал бы, чтобы ты и мальчик мой сейчас вошли. Кудрявенький мой! Поскорее, пожалуйста, напиши мне. Жизнь складывается отлично, а ты все с сомненьями (мелеет перо, вот как я расписался). Вот – вошел Авксентьев и говорит надо мной по телефону. Не добился, значит, зайдет через пять минут. Молодые люди сдобно рассказывают о новых пароходах «Декабрист» и «Ленин», а Керенский спрашивает, «какие настроения у местных людей». Те отвечают: «как у волка». Воробьи дико поют в зазеленевшем саду. Я люблю тебя. Если я тебе пишу коротенькие письма, то потому, что чувствую себя пустым, унылым и не в своей тарелочке, да и временем своим не умею распорядиться. Вернулся Авксентьев и – добился. Мне рассказывали об одном господине, который запоем читает меня, а потом, чтобы опохмелиться, – Лескова.