Сама жизнь работает на понижение, как делал это в стихах Рыжий. Постижение Блока шло через другого друга — Дозморова, ему и посвящено (1997):
Над головой облака Петербурга.
Вот эта улица, вот этот дом.
В пачке осталось четыре окурка —
видишь, мой друг, я большой эконом.
Что ж, закурю, подсчитаю устало:
сколько мы сделали, сколько нам лет?
Долго ещё нам идти вдоль канала,
жизни не хватит, вечности нет.
Помнишь ватагу московского хама,
читку стихов, ликованье жлобья?
Нет, нам нужнее «Прекрасная Дама»,
желчь петербургского дня.
Нет, мне нужней прикурить одиноко,
взором скользнуть по фабричной трубе,
белою ночью под окнами Блока,
друг дорогой, вспоминать о тебе!
(«Над головой облака Петербурга…»)
В пандан написано и это:
До утра читали Блока.
Говорили зло, жестоко.
Залетал в окошко снег
с неба синего как море.
Тот, со шрамом, Рыжий Боря.
Этот — Дозморов Олег —
филолог, развратник, Дельвиг,
с виду умница, бездельник.
Первый — жлоб и скандалист,
бабник, пьяница, зануда.
Боже мой, какое чудо
Блок, как мил, мой друг, как чист.
Говорили, пили, ели.
Стоп, да кто мы в самом деле?
Может, девочек позвать?
Двух прелестниц ненаглядных
в чистых платьицах нарядных,
двух москвичек, твою мать.
Перед смертью вспомню это,
как стояли два поэта
у открытого окна:
утро, молодость, усталость.
И с рассветом просыпалась
вся огромная страна.
(«До утра читали Блока…», 1997)
Дозморов сказал в эссе «Премия „Мрамор“»:
Это благодаря тебе, мальчику со свердловской окраины, блоковская музыка победила все прочие поэтические шумы и стала главной мелодией в эфире русской поэзии прошлого столетия. Это благодаря тебе она закрыла какофонический век, который когда-то открыла с железным скрежетом. Это благодаря тебе я понял и полюбил Блока — лучшего поэта XX века. Это благодаря тебе я стал поэтом, во всяком случае, надеюсь, что стал им или скоро им стану.
На почве Якова Полонского — на его кавказской лирике — Рыжий с Дозморовым выстроили игру — не в солдатики, но в офицеры царской армии, с поручиком в центре, «в духе Дениса Давыдова». Поручик сменил лейтенанта фронтовой плеяды советских поэтов. «Памяти Полонского» (1998):
Мы здорово отстали от полка. Кавказ в доспехах, словно витязь. Шурует дождь. Вокруг ни огонька. Поручик Дозморов, держитесь! Так мой денщик загнулся, говоря: где наша, э, не пропадала. Так в добрый путь! За Бога и царя. За однодума-генерала. За грозный ямб. За трепетный пеон. За утончённую цезуру. За русский флаг. Однако, что за тон? За ту коломенскую дуру. За Жомини, но всё-таки успех на всех приёмах и мазурках. За статский чин, поручик, и за всех блядей Москвы и Петербурга. За к непокою, мирному вполне, батального покоя примесь. За пакостей литературных — вне. Поручик Дозморов, держитесь!
То же самое, та же игра — с Леонтьевым или Пуриным, но уже в пространствах всей отечественной поэзии от Державина и Батюшкова до самих себя. В стихи впущена эдакая изысканность, и на пишмашинке как нарочно ломается буква «х».
Дабы не было никакой двусмысленности, Рыжий, автор альманаха «Urbi», отдельно и неполиткорректно касается темы, в ту пору дразнящей:
Разломаю сигареты,
хмуро трубочку набью —
как там русские поэты
машут шашками в бою?
Вот из града Петрограда
мне приходит телеграф.
Восклицаю: «О, досада!»,
в клочья ленту разорвав.
Чтоб на месте разобраться,
кто зачинщик и когда,
да разжаловать засранца
в рядовые навсегда,
(на сукна зелёном фоне
орденов жемчужный ряд),
в бронированном вагоне
еду в город Петроград.
Только нервы пересилю,
вновь хватаюсь за виски.
Если б тиф! «Педерастия
косит гвардии полки».
(«Разломаю сигареты…», 1998)
Ничего особенно нового в той офицерской игре не было — совсем недавно, в перестроечные времена, и сладостный тенор Александр Малинин (между прочим, изначально земляк-свердловчанин) источал шлягер о поручике Голицыне, воскресли и запелись старые (1920) стихи белогвардейского поручика Арсения Несмелова «Каждый хочет любить — и солдат, и моряк» в исполнении Валерия Леонтьева, и поручик Лермонтов навсегда был на виду и на слуху, и близкие предшественники в поэзии — недавно молодые Тимур Кибиров с Бахытом Кенжеевым или Львом Рубинштейном, Сергей Гандлевский с Дмитрием Александровичем Приговым — обменивались посланиями в духе приблизительно XIX века.
Стихотворство 1970–1990-х купалось в возможности поговорить на языке предков из не очень отдаленного прошлого — стилизаций седых времен на струнах Средневековья не было: этим занимались поэты шестидесятых, в частности питерец Виктор Соснора на материале «Слова о полку Игореве».
В девяностых Тимур Кибиров написал книгу «Памяти Державина», а Максим Амелин занялся наследием графа Хвостова.
Два поэта, эти или те, — не два ли тополя на берегу Пряжки? Поэты ходят парами.
Некой парой оказались в поэтическом пейзаже Рыжего Кушнер и Рейн. Раньше, до новых времен, в шестидесятых — семидесятых, Александра Кушнера критика сводила с Олегом Чухонцевым по принципу «интеллектуальной поэзии» (и такая была!), и Кушнер не напрасно посвятил Чухонцеву одну из лучших своих вещей — «Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки…».
Новые времена перегруппировали поэтов, ныне у Петербурга два виднейших певца, живые классики, к ним и стремился Рыжий. Правда, на этом пути стояла несколько иная пара: Бродский — Рейн, и в конечном счете Рыжий предпочел Рейна: «Последние стихи Рейна мог бы сочинить Иосиф Александрович, будь он чуточку не душевнее, а человечней и, следовательно, талантливей», а в середине девяностых Кушнер и Рейн были теми именами, к которым влекло неумолимо. Еще восемнадцатилетним он отправил стихи тому и другому (без последствий).
Правда, сам Рыжий поначалу (в письме Кушнеру) выстраивал триаду Кушнер — Рейн — Бродский, и он был по-своему прав. «…Вы, Рейн, Бродский… Воюют только эпигоны, Ваши и Бродского. Мне кажется, вы части одного целого, громадного чего-то».