Окончательно вытерев слезы, мама стучала в дверь и, получив разрешение, входила, брала мальчика за руку и вела его, но не к роялю, а к проигрывателю, на котором уже стояла пластинка. И они два часа слушали Баха, а мама рассказывала потихоньку сыну о жизни этого замечательного композитора.
Совершенно нечувственно мальчик вырос и, к неописуемому удивлению мамы, не умер, а поступил довольно легко в консерваторию, осуществив тем самым ее заветное желание. Она втайне считала свою жизнь разбитой оттого, что ей не довелось продолжить свою сценическую карьеру. А он не был даже особенно счастлив.
Хуже всего, что именно в этот ключевой момент, впервые в жизни мальчик вдруг взбунтовался и заявил, что больше не хочет жить с папой и мамой, он хочет жить в общежитии и требует от папы, чтобы тот ему это устроил. Маме стало плохо, она потребовала врачей, но неожиданно взбунтовался папа. Теперь уже он заявил, что для своего неблагодарного ребенка он готов отправиться к нужным людям, которые, конечно же, сделают для него все. Он даже настаивает на том, чтобы сын его пожил наконец один и на своей шкуре (тут мама снова потребовала корвалол) прочувствовал, что за штука жизнь! И он тут же пошел, лег в свою машину, объехал нужных людей и все устроил. Так закончилось мальчиково детство, он покинул мир взрослых и принялся жить в общежитии, среди студентов.
Мир студентов показался ему поначалу весьма непривлекательным, но противу всяких ожиданий он довольно скоро нашел в нем свой уголок. И это еще раз доказывает, что он был вполне здоров и психически нормален.
А товарищи его просто полюбили. Он несколько необычно воспринимал реальность окружающей его действительности. Разбирая ноты, вдруг начинал дико хохотать: ах-ха-хах! — обнаруживая неприличные, с его точки зрения, сочетания звуков. Впрочем, многие из этих будущих музыкантов были со странностями.
А мальчик был странен как-то очень даже по-житейски мило. Он всюду оставлял свои вещи, брал или надевал чужие и в них уходил. Видите ли, он был близорук. Впрочем, он не носил и очков, объясняя это тем, что когда он смотрит на мир сквозь них — все вокруг становятся некрасивы, а более всех он сам — в зеркале или стекле. Зато без очков — люди прекрасны, а себя он вообще не видит. И это эстетическое восприятие окружающего, очевидно, оставил ему через генетический код папа. От мамы, кроме музыкального слуха ему ничего не досталось. И слава богу.
Наибольшая оригинальность его поведения заключалась в том, что он избегал общества однокурсниц. Наклонность к суровому мужскому товариществу вызывала в окружающих выразительное уважение и тактичное изумление. И оттого, когда однажды он, не дав никаких объяснений и уклонясь от расспросов, принялся ввечеру облачаться в парадные одежды, явно намереваясь сделать выход в свет, новость эта моментально овладела умами. Всем стало вдруг очевидно, что идет он на свидание, не менее очевидным стало и другое: свидание должно было состояться с дамой никому не известной — с улицы.
Известие о сем поступке встречено было адским хохотом и катанием на кроватях с задиранием ног на стены. Однако по успокоении рассмотрен был поступок как некая измена клану. И было решено непременно свершившееся отметить.
С этой целью в комнате, где жил мальчик с товарищами, в темпе аллегро были зацеплены за кровати, шкафы и шнур лампочки и натянуты вдоль и поперек черные нитки, а на них развешаны ключи, ножницы и все, что, упав, могло звенеть и подпрыгивать. Голубой нотой явилась нитка поперек двери, к которой была привязана еще одна — четвертушка, для того, чтобы, сдернув на голову переступившего порог кипу нот и старых журналов, укрепленных весьма относительно над дверью, обрушить на него вступительный аккорд. После чего в комнате был потушен свет, дверь отворена, а злоумышленники, дурно хихикая, на цыпочках, свесив перед собой передние лапки, устремились в дальний конец коридора на дырявый диван, где и устроились ожидать падения музыкальной литературы.
Добыча не появлялась, утомленные охотники разбрелись по соседям, где и заночевали. Утром стало очевидно, что засада не удалась, жертва не явилась, в бледном свете отверстой двери отчетливо обозначалась сторожевая нитка. Невыспавшиеся ловцы, срывая препоны, побрели к своим лежбищам и! — единый крик исторгся из грудей — они увидели в углу, на самой дальней кровати, невредимое, неведомым и невероятным способом одолевшее все преграды, отлавливаемое ими бессовестное животное. Оно смирно посапывало.
Вопль разбудил мальчика, который с ужасом на толстых мордасах взирал на вдруг окружившую его вакханалию. «Он вляпался по уши, — кричали, указывая на него пальцами, друзья, — и уже начал летать! Перед нами конченый человек! Ты можешь не объяснить, а просто осознать, как ты просочился?» Мальчик отвечал, что, может, и ничего странного в том нет. Возвращаясь несколько поздно, он обнаружил на пути своем неожиданную нитку и, не желая нарушать чьих-то планов, встал на четвереньки и пошел к себе в угол.
Счастливы простодушные, они не знают преград. Простодушны счастливые, ибо у них есть крылья, а мир с готовностью меняет обличья, выполняя их прихоти. А что ему остается делать? Ничего ему не остается, потому что мальчик и девочка, которые до того просто жили, встретились вдруг на улице, и все, что было, закончилось, а все, чего не было, началось.
Впрочем, сказать встретились — было бы не совсем точно. Это девочка увидела мальчика. И она сразу поняла, что, если вот сейчас промедлит, он пройдет мимо, даже не разглядев ее. Мимо пройдет тот самый ребенок, большой, толстый и близорукий, который один был ей нужен. Чтобы опекать его, защищать, одевать, раздевать, умывать и возиться с ним.
Нет, она помнила, конечно, что все мужчины — как дети. Но ей они такими вовсе не казались, потому что сами готовы были тешить ее. А она была к этому совершенно не готова. Она приучилась платить вперед, и тут уж ничего не поделаешь. А у мальчика на лбу было написано предназначение стать чьим-то баловнем, чьим-то несчастьем и счастьем, и потому у девочки просто не было выбора.
Боже мой! Если бы мальчик, стоик с комплексом неполноценности, панически дрожавший от единой мысли о заведомых провалах в отношениях с эмансипированной половиной человечества, мог представить себе, что девочка, такая как эта, предназначенная неведомо галантному, киноудачливому юниору в сертификатных одеждах, повернет в его сторону надменную свою головку, — он не остался бы на месте действия ни секунды, он бежал бы от очевидности унижения. Но поскольку представить себе этого он не мог, он остался.
И тотчас же перед ним возникло ее лицо. Что-то дрожало в нем. И стало поздно бежать. И они пошли, держась в полутора метрах друг от друга, разделяемые прохожими, которым сразу же становилось ясно, что тут происходит. Но им-то двоим совершенно ничего не было ясно. И прежде всего — что делать теперь друг с другом. И тогда девочка шагнула в подъезд.
Ну конечно, в подъезд. Видите ли, у нее было прошлое.
Когда ей случилось двенадцать лет, мама и папа собрали сонм гостей, и она, лежа в спальне, слушала, как сонм яростно празднует ее день рождения. Вечно простуженный, шмыгающий носом, хронически голодный поэт, существо трогательное и нежное в трезвом виде, но агрессивное и даже опасное в пьяном, читал стихи о том, как матушка ждет его в своем развалившемся деревенском доме, как светла его горница, оставленная навсегда, и как мать тронет его рукою, когда он вернется. Но даже девочка знала, что никакой матери нет, она родила его и умерла, а он как-то выжил, побираясь меж людьми. И от нестерпимости этого обмана она плакала, а он, выпив, пел уже матерные частушки, подыгрывая себе на гармошке.