В отпуск пустили наконец, а все никак не уйду, не выдернусь: одно вцепилось, другое на шее повисло.
Наконец все оборвал, скомкал, распихал, закидал, забыл, затрепал и похромал. Ковыляю от калитки, в руках, в ногах, в зубах, на ушах авоськи, пакеты, сумки на колесиках, сумки на ремнях, на веревочках. Хозяева на травке лежат, как боровки, глядят на меня в упор и кричат прямо в лицо: «Оленька, по-моему, это к вам гости приехали!»
Вот и Оленька спешит: сумки на ходу перенимает и шепчет, задыхаясь: «Беги, пока не переоделся, в магазин, у нас со вчера хлеба нет, купи заодно подсолнечного масла, там привезли сегодня, я знаю, рыбы коту и нам, да спичек, бидон возьми — три литра молока, и хозяевам литр, вот их бидончик, я пеленки достирываю, Дашка вот-вот проснется, тебя и дети-то не узнают, отец называется, Ваньке вон велосипед старый отдали, завтра починишь, а то он за ребятами пешком бегает. Не могу смотреть, несется, задыхается, а они взяли и умчались. И он со своим радостным криком стоит один посреди дороги, ну беги-беги, да тихо ты, разбудишь ребенка!» Это я в коляску сунулся. Спит мое солнышко, моя девочка, прозрачная щечка, акварельная тень от ресниц.
Бегу, бегу! Пора меня, ребята, отстреливать. А на ком же в извоз? Вот в чем вопрос.
Через дорогу какая-то ползет зверюга. Размером с огрызок сосиски, ползет на коротеньких ножках. Я сам чудище обло, озорно еще и лайяй, меня люди боятся, а ты кто? Ползет зверюга, не хочет общаться. Я ее в колею с водой закатил, пусть в себя придет. Запыхтела, стала выбираться, на краю морду ко мне подняла и посмотрела так, с укором: чего, дескать, пристал к человеку? А собственно, чего я к ней в самом-то деле пристал? И покатился дальше.
Магазин как жизнь. Суровый пейзаж, борьба противоположностей. О скалы грозные дробятся с ревом волны, вернее — со стоном. Старухи разного калибра, матери дачные, затюканные, с детьми, очереди — течениями, завихрениями — все бьется о берег крутой, о вставший дыбом живот с надписью «адидас», а выше граненые лица: стоим на страже — всегда-всегда! Стоят они, ребята, каленые тела, ноздря к ноздре, поигрывая подбородками, ждут своего часа, вернее, двух. И вдруг как даванут! Старухи, дочки-матери, я бедный лесной и морской, вся мелкая сволочь полезла из-под напершего живота, кинулась с писком. Пробил час!
— А-а-а! — завопили старухи. — Мы детям молока! Мы тут с ночи стояли, с вечера занимали, отмечаться приходили. А вам водкой нажраться! Указу на вас нету!
— А-а-а! — завопил я, кидаясь на голубой адидасовый живот. — Меня-то как же, ребята, забыли меня-то! Я свой!
И прониклись, и впустили, и вобрали, и вместе со мною ударили вновь на старух. И враг бежал, бежал, бежал, оставляя пуговицы, тесемки, тапочки, детские коляски, выдавился, как из тюбика, на волю и там, расправив легкие, запричитал, заскулил, замахал слабыми коричневыми кулачками.
А я уже у прилавка, я уже беру, уже кричу блондинке Вале, в румяные ее щеки, каждая с тазик, и вижу, что до нее не доходит, а сзади коленом в спину, вокруг головы моей порхают червонцы: «Дай, Валя, дай, отоварь!»
— Чего орешь, — сказала мне Валя рот в рот, — борода вонючая, что ты работать мне мешаешь?
— Слышали! — окликнула Валя свое воинство, пускающее в нее издалека сложенные галочками ассигнации. — Слышали, чего эта морда берет? Молочка ей подай! На тебе молочка! — И она плеснула в мой родной бидончик три слегка зачерпнутых ковшика, а хозяйский кинула в толпу. — Вымой сначала, а потом в магазин приходи!
— Валя! — сказал я, холодея. — Мне же еще хлебца, спичек, рыбы мне, то есть жене, то есть детям моим, у меня их двое, Валя, у тебя дети-то есть, родная моя, благодетельница, хочешь я сейчас перед тобой на ко лени…
— На! На! На! — швырнула в меня Валя рыбой и хлебцем, а позади уже лопнуло, взревело и потащило меня от прилавка.
— Следующий!
— А подсолнечное масло, Валя!
— Чего?!!
И тут удивительным образом в скалах гранитных мгновенно возник коридор, и с ускорением страшным я вышвырнут был на свободу. «А сдача, Валя?» — шепчу я и сажусь на ступеньки среди отвергнутых старух и детей. Потом подбираю хозяйский бидончик с помятым боком и качусь под горку. А чего я, собственно говоря, в самом-то деле?
Тут охотник выбегает
Вечер. По кустам шастают ежи, мыши проносятся стремглав, одну Минька загнал под мойку и там за ведром жрет ее, причмокивая, посуда вымыта, пеленки ворохом на столе, спасены от дождя, который то начнется, то кончится, но все время осторожненько пальчиками постукивает по стеклу, напоминает, ветер качнет ель над домом, посыпет крышу сухими иголками. Холодно, надо бы печку, но дети спят, да и сучья мокрые. Хозяева смотрят «ящик»: терраса их — голубая и зеленая, бормотушку пьют… «Завтра не забудь, хозяин, дров наготовь», — просит жена, толкая меня ногой. Она сидит на стуле и спит, глаза сами закрываются, она взмахивает головою, как лошадь, выбрасывает в мою сторону несколько слов и снова засыпает. На дне чашки коричневая жижа, вода здесь с красной глиной, на вкус и цвет товарищей нет. «Отдохнешь здесь хотя бы!» — вскрикивает жена и роняет голову на грудь.
— Ладно, проживем, — утешаю я ее, — я высвободился насовсем, вчера еще звонили, умоляли поехать по письму, и главное, хорошее письмо, про кляузника, но я уже совсем был на выдохе, говорю, старик, меня жена просто убьет, поленом, я же в семью приходящий отец, дети-то мои, не дядины.
— Отказался? — спрашивает, проснувшись, жена. Глаза ее смотрят свежо и прямо.
— Отказался, — говорю я с гордостью. — Теперь я полностью ваш, на месяц, хоть верхом на мне катайтесь. Я уж и так тебя замучил, людей ты не видишь, работаешь как проклятая. — Голос мой начинает в этом месте набирать высоту и даже позванивать. — Ну ничего, не горюй, вот Дарья сама ходить начнет, пущу тебя на травку, отгуляешься, можешь домой хоть днями не приходить, хоть ночами — все прощу.
— Опупел? — спрашивает жена в жутком волнении. — Ты опупел?! Нам четыреста рублей за дачу платить, ты где их думаешь занимать? Кто тебе даст, у нас долгов по колени. Иди звони — и немедленно. За три дня обернешься, за неделю напишешь, и хоть сколько денег, да отдадим.
— Ты же сама меня ела, что никак не выдерусь, а сейчас… Ну куда я на ночь глядя пойду звонить?
— Я с тобой пойду!
— Все-все, понял, спокойно, без крика, Дашку разбудишь.
Надо идти, когда зовут
Давным-давно это было, ехал в метро в полупустом вагоне, поздно уже — время, когда кажется, что все едущие — под градусом, такие размытые лица, с трудом удерживают мускулами выражение. Напротив девушка — рыжая, с розовыми коленками, и легкое платье вольно лежит, обрисовывая ноги, и все мужики вагонные ее исследуют из своих углов, кто как приспособился, ну и я, естественно, куда ж увернуться, да и девушка храбрая, глаз не отводит, только щеки стали румяные. Тут она решает привести себя в порядок, девушкам всегда кажется, если на них смотреть, что у них что-то недостаточно хорошо, достала из сумки зеркальце вместе с платочком, какой-то книжечкой, чтобы, всем этим прикрыв зеркало, в него посмотреться. Вагон, естественно, дернуло, все из сумки посыпалось, с таким отчаянием она на меня посмотрела, что я, тоже красный, кинулся, дыша тяжело, стал что-то с пола поднимать, в сумку ей совать, в теплые ладошки, сел, отдышался, тут вагон остановился, она встала и, проходя мимо, одними губами сказала мне: «Пошли?» И вышла. А я остался сидеть. Все смотрели на меня, а может, и не смотрели, но мне-то показалось — весь вагон оборотился и дыхание затаил, потому я и не шевельнулся, приклеился, шея заржавела.