— Какого взрыва?
— Расправа над отцом высшими лицами государства была для нас взрывом, который перекорежил все наши судьбы… Я окончил ФЗУ и стал фрезеровщиком. Однако ни на один ленинградский завод меня не брали. Фамилия «Щастный» была слишком памятна заводским кадровикам. К тому же в анкете мне приходилось писать — внук генерала, сын адмирала… Но фамилию менять не хотел, так как считал отца героем и верил, что справедливость восторжествует. После четвертой или пятой попытки поступить на работу кадровик «Арсенала», бывший матрос, сжалился надо мной и сказал: «Да пиши, что из рабочих». С его легкой руки я и определился в жизни.
Эту неверную запись в анкете бывший дворянин Лев Щастный подтвердил всей жизнью, большая часть которой прошла у станка. И женился на пролетарке — дочери нижегородского машиниста. И воевал рядовым стрелком, защищая родной город. И только в конце сороковых в силу природной одаренности сумел окончить конструкторские курсы и стать инженером — это без высшего-то образования! — в одном из оборонных НИИ, проектировавшем танки.,
Одна беда — детей нет. Ни у него, ни у сестры Галины. Правда, та взяла приемного сына и вырастила его. Но все же пресекся род Щастных. И есть тут одно обстоятельство весьма мистического свойства. Дело в том, что по материнской линии Алексея Михайловича из поколения в поколение передавался некий заговоренный от бесплодия браслет. Адмирал верил в его магические свойства и потому за несколько часов до расстрела, составляя завещание, посвятил этому браслету целый пункт: «Браслет носить моей жене, затем дочери, когда женится мой сын Лев, то браслет передать его жене, согласно завещанию моего деда — Константина Николаевича Дубленко. Браслет хранится в футляре…»
Увы, браслет таинственно исчез, и род хранителей его пресекся. Старинной русской тоской из ямщицкой песни веет от этих строк: «…а жене скажи, что в степи замерз… Передай кольцо обручальное…»
А завещание Алексея Михайловича Щастного я держал в руках. Трудно представить себе, что эти ровные каллиграфические строки человек выводил перед лицом смерти. Надо было иметь мужество, чтобы, расставаясь с жизнью в 37, подумать о будущем каждого из своих многочисленных родственников:
«…Матери моей Александре Константиновне — 8 тысяч рублей. Брату моему Александру —…Брату Георгию —…Сестре Екатерине Михайловне —…»
Родовую усадьбу — дедовский дом в Житомире (Театральная ул., 16) — завещал сыну Льву. Черта с два он ее получил, как не получила и вдова расстрелянного никакой пенсии, о которой писал Щастный в завещании, воистину не ведая, с кем имеет дело… «Жене моей я полагаю оставить свою пенсию, которая, я надеюсь, будет ей назначена».
Вспомнил и адвоката Жданова, но не в завещании, а в отдельном письме: «Дорогой Владимир Анатольевич, сегодня на суде я был до глубины души тронут Вашим… настойчивым желанием спасти мне жизнь… Пусть моя искренняя предсмертная благодарность будет Вам некоторым утешением».
Читаешь эти строки и видишь командира, уходящего в пучину вместе с гибнущим кораблем. Спокойно и четко отдает он свои последние распоряжения… Так уходили из жизни командиры цусимских и порт-артурских броненосцев…
Завещание помечено: «22 июня. 1918 год.
Москва — Кремль. 3 часа ночи».
А в шесть его расстреляли.
Расстреливать Щастного решили в самом надежном, с точки зрения Троцкого, месте — в Реввоенсовете, размещавшемся на Знаменке близ Арбата в здании бывшего Александровского училища. Расстреливали китайцы, не знавшие русского языка и потому очень удобные для сохранения тайны казни. Китайцы сделали свое дело молча. Но… проговорился их командир Андреевский, и мир узнал все подробности подлого дела.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Вижу — стоит одинокая фигура, — писал командир расстрельной команды в своих воспоминаниях. — В штатском, на голове белеет фуражка. Лицо симпатичное, взволнованное. Смотрит в глаза. Понравился он мне. Я говорю:
— Адмирал! У меня маузер. Видите — инструмент надежный. Хотите, я застрелю вас сам?
Видимо, от слов моих ему стало жарко. Снял фуражку, отер платком лоб. Молчит и только мнет свою белую фуражку…
— Нет! Ваша рука может дрогнуть, и вы только раните меня. Лучше пусть расстреливают китайцы. А так как тут темно, я буду держать фуражку у сердца, чтобы целились в нее.
Китайцы зарядили ружья. Подошли поближе. Щастный прижал фуражку к сердцу. Видна была только его тень да белое пятно фуражки… Грянул залп. Щастный, как птица, взмахнул руками, фуражка отлетела, и он тяжело рухнул на землю. Китайцы всунули его в мешок… Послал помощника в Кремль, доложить. Привозит ответ: «Зарыть в училище, но так, чтобы невозможно было найти».
Начали искать место. Пока искали, послышался шум автомобиля, и во двор, с потушенными фарами, въехал лимузин. Прибыло «само» начальство. (Уж не Троцкий ли? — Н.Ч.) Стали искать общими усилиями. Нужно было спешить — начинало светать…
Вошли внутрь — училище пустое. В одной из комнат, где стоял один-единственный стол, остановились и решили закопать здесь, если под полом нет подвала. Оказалось, что нет. Раздобыли плотничьи инструменты, вскрыли паркет. Вырыли яму, опустили мешок, зарыли, заделали паркет. Так и лежит он там, под полом…»
Только одно и скажешь — уголовщина. Махровая политическая уголовщина…
Троцкий преподал молодому Сталину — тогда еще уполномоченному ВЦИК по вывозу хлеба с Северного Кавказа — предметный урок: как надо расправляться с личными противниками. «Процесс» Щастного — это пролог тех судилищ, которые прокатятся по стране в двадцатые — тридцатые годы в буйном цвете революционно-трибунальной казуистики. В одном из них сгинет и главный обвинитель балтийского флагмана — Крыленко.
Отблеск печальной судьбы Щастного падет и на главного свидетеля (читай — инквизитора) Троцкого. Падет в тот день, когда на череп витии мировой революции обрушится ледоруб убийцы.
Адмирал рубил лед форштевнями своих кораблей…
Вместе с завещательным документом, не документом — припечатанным к бумаге криком души тридцатисемилетного человека, выталкиваемого из жизни, насильно рвущего кровные нити с молодой женой и малыми детьми — вместе с этим нежелтеющим листком добротной, надо полагать, из старых кремлевских запасов, «слоновой» бумаги, Лев Алексеевич Щастный хранит и детское письмецо отца, киевского приготовишки: «1895 год. 25 ноября.
Дорогая мама, целую тебя крепко!
Мы все живы и здоровы, чего и вам желаем от Бога. Милая моя мама, поцелуй от меня бабушку и пожелай ей всего хорошего. Целую тебя крепко и Сашу. Дома все хорошо и благополучно. Александр Иванович был у нас вчера утром. Анна кланяется тебе. Дорогой папа, кланяюсь тебе и желаю тебе всего хорошего. Приезжай скорее. Мы скучаем за тобой.
Остаюсь твой сын Алексей Щастный».
Случай или нечто большее сохранили для Льва Алексеевича эти два рукописных следа отца в сей юдоли: первые гимназические каракули и последние предсмертные строки. Он бережно упрятал их вместе с тремя уцелевшими фотографиями в потертую папочку, и я с ужасом понял, что это незамысловатое картонное изделие для него нечто вроде символического гроба отца, чей прах покоится невесть где, эдакая карточка-заместитель изъятого из жизни человека.