Утром, по окончании конференции, я поехал в Выборг, с большим трудом разыскал газету, с еще большим трудом разыскал шведскую барышню, которая имела адрес «Анатолия», сел на пароход и [всю дорогу] напряженно вслушивался в названия остановок. Все выкликивалось на языках, которых я не понимал. Вот и остров, — прелестный островок, но как найти «Анатолия»? Мне пришлось обойти все дома прежде, чем я добрался до него. Он жил на маленькой дачке в лесу с матерью и братом. Все они сидели без денег. Выехать никуда он не мог.
Мы с ним поговорили обо всем, уговорились встретиться в Гельсингфорсе через несколько дней. Я дал ему денег, и мы немедленно выехали в Выборг. После небольшой задержки и ночевки я получил наказ от войск выборгского гарнизона для передачи туда же — в Государственную думу, сел в петербургский поезд, он — в гельсингфорсский, и мы расстались, чтобы снова встретиться в 1928 году на вечере воспоминаний в Музее революции.
В поезде я сразу почувствовал — что-то неблагополучно. Я прошел в уборную и освободился от всех бумажек, которые при мне были, кроме… наказа. Я считал, что все-таки должен его доставить по назначению, и я запрятал его между кальсонами и носком.
1 июня 1907 г., арест. На Финляндском вокзале я был сейчас же по выходе арестован. Путь в «Кресты» оказался сложным: жандармское вокзальное отделение, ближайший полицейский участок, охранное отделение. Пока я ждал своей участи, через комнату прошел какой-то субъект в темных очках и с рекламными плакатами под мышкой, прошел в кабинет, и я услышал фразу: «четыре дня ездил за ним по Финляндии». Очевидно, речь шла обо мне, но преувеличение было явное.
В «Крестах» я попал во второй корпус в камеру 627. В течение первых дней моего заключения тюрьма была «отбитой», т. е. разрешалось сидеть на окнах и разговаривать. На третий день мне прокричали «627, под вами — новый товарищ; спросите, кто он». Я спросил: оказалось — член Думы Кириенко. Дума была разогнана, фракция арестована, избирательный закон изменен.
В этот же вечер было устроено «общее собрание»; каждый оставался, конечно, на своем окне. Речь шла о том, что Столыпин вызвал к себе начальника тюрьмы Иванова и сказал ему: «Думы нет, и можно не стесняться. Стреляйте, если нужно». Таким образом, предвиделись репрессии и «забитость» тюрьмы. Было решено не поддаваться ни на какие провокации и вести себя выдержанно и спокойно.
Решение было кстати: на следующее утро тюрьма наполнилась солдатами, и из камер «в наказание за разговоры через окно» на две недели удалили все собственные вещи и спальные принадлежности. Моим соседом был Петров, приговоренный к каторге по делу о покушении на в[еликого] к[нязя] Николая Николаевича. Приговор, конечно, состоялся позже; в это время Петров был еще подследственным. Хороший мужественный человек, и мне кажется, что это был будущий коммунист Ф. Н. Петров
[151]. Через некоторое время меня перевели в камеру 551, и в ней я оставался полтора года — до суда
[152].
Те, кто не сидел по тюрьмам, не знают, какие многочисленные возможности имеются [там] для сношений друг с другом и с волей. Довольно скоро ко мне начали просачиваться разные сведения — что Урысон сидел в первом корпусе и был переведен куда-то, что Ярославский сидит во втором корпусе на той же галерее, но в другом конце «Крестов», что была произведена колоссальная облава в столовой Технологического института и во всех окружающих кафе и кухмистерских, что провокатор — несомненно Бродский.
Значительно позже, уже за границей, я узнал, что «Ирина» и «Максим» тоже были провокаторами. И вдруг я нашел у себя на полу записку от Бродского: он сообщал, что сидит в одной из камер поблизости, и плакался, что товарищи относятся к нему с недоверием. Конечно, я поторопился уничтожить записку и не ответил. Сидел ли он на самом деле? Не знаю. Думаю, что нет. По крайней мере, надзиратель Гаспарович, свой человек, бывший член наших военных организаций, ничего о таком заключенном не знал.
Через Гаспаровича я вступил в сношения с Ярославским и с волей. Я написал своим родителям, и в начале июля приехал мой отец. Приблизительно в это же время состоялся первый допрос. Вел его подполковник Николаев, употребляя все жандармские приемы — от мягкости, стакана чая, сочувствия до неожиданных повышений голоса. Обвинение — принадлежность к Петербургской боевой организации, к которой я никогда не имел никакого отношения.
Мой отец решил хлопотать обо мне
[153]. Он нашел какие-то связи, позволившие ему получить аудиенцию у товарища министра внутренних дел, шефа жандармов Курлова
[154]. Этот полицейский генерал решил, по-видимому, пугнуть моего отца: не сводя с него пронзительных глаз, он взял телефон в руки, вызвал прокурора, и спросил обо мне. «Ага, — произнес он вдруг, — хорош мальчик: план Зимнего дворца, план императорской яхты; что еще?» Отец вышел от него ни жив, ни мертв. Когда он, на свидании, воспользовавшись уходом на минуту жандармского офицера, рассказал мне об этом, я расхохотался: у меня никогда не было ничего подобного, и моя квартира не была найдена.