Николай Митрофанович был потомком того цензора Крылова, который отравлял существование в 30–40-х годах 19-го века нашим крупнейшим писателям, в том числе Пушкину, Лермонтову и Гоголю. Во всяком случае, этот цензор оставил своим потомкам хорошее состояние, которое они приумножили. И последний из них — Николай Митрофанович — после ранней смерти родителей оказался владельцем недурного имения под Киевом и изрядной суммы денег в банке. Состояние не приумножил, но и зря не тратил, ни в чем себе не отказывая; стал наилучшим клиентом научных издательств, и покойный Hermann говорил мне: «Ах, если бы вы знали, каким великолепным клиентом он был для меня». У себя в имении Николай Митрофанович образовал огромную математическую библиотеку, лучшую в России. Преподаванием себя не затруднял, читал лишь основной курс, а остальное передавал своим ассистентам.
Все свободное время Николай Митрофанович проводил за границей, разъезжая из Берлина в Геттинген, из Геттингена в Гейдельберг, оттуда — в Париж или Стокгольм, а оттуда — в Рим или Турин или Милан, и так далее. Не презирая благ жизни, охотно кормил обедами иностранных математиков: таким образом приобрел обширные знакомства и некоторую популярность. Люди не знали точно, что именно он делает, но предполагали: что-то серьезное. Николай Митрофанович скромно называл себя учеником Poincaré и указывал, что есть аналогии: тот — горный инженер, и он — тоже горный инженер, и т. д. Очень охотно становился членом ученых обществ и от времени до времени печатал свою «Notice biobibliographique»
[1759] с перечислением титулов и публикаций, и эти notices рассылал математикам всего мира. В общем, это было безобидное занятие, часто возбуждавшее улыбки, но улыбки добродушные. Так оно продолжалось бы до скончания его века, если бы не революция.
Имение было захвачено, усадьба вместе с библиотекой была сожжена, а Николай Митрофанович сбежал на юг и принял в Таврическом университете пост профессора. По-видимому, это было еще при белых. Эвакуируя Крым, белые забыли большинство профессоров университета, и таким образом Николай Митрофанович остался в России и при первой возможности уехал в Москву. От времени до времени мы переписывались: он возобновил работу в Горном институте в Петрограде и затем переехал в Киев, где его избрали в Украинскую академию наук. Над этим много смеялись: он не был украинцем, не говорил по-украински, и единственная его связь с Украиной было дедовское благоприобретенное имение под Киевом.
Как бы там ни было, Николай Митрофанович стал украинским академиком, и мы с ним встретились в 1924 году на Международном математическом конгрессе в Торонто, где он представлял названную академию, а я — Московский университет. Там был один забавный момент. Как-то между заседаниями собрались в кафе славянские математики — поляки Заремба и Серпинский, чехи Печковский и…
[1760], югослав Петрович и др. Некоторое время мы разговаривали, пользуясь французским или английским языком, как вдруг кто-то сказал: «Неужели мы не сможем понимать друг друга, говоря на одном из славянских языков. Почему бы не попробовать, начиная хотя бы с русского? Пожалуйста», — обратился он ко мне. «Нет, — ответил я, — тут есть украинский академик, а украинский язык гораздо ближе к польскому и чешскому, чем русский. А нуте-ка, Николай Митрофанович, начинайте». Он покраснел, побледнел и прошептал мне: «Зачем вы сажаете меня в калошу? Ведь знаете, что я по-украински — ни бельмеса». И затем, взглянув на часы, сказал по-французски: «Время идти на заседание»
[1761].
* * *
20 июня 1955 г.
Письмо от Нины Ивановны: как полагается, бестолковое, из которого ничего нельзя понять и даже неизвестно, куда ей писать, если бы понадобилось
[1762]. Визу обещают ей очень скорую, однако вот уже двадцать июньских дней прошли. Для заработка она вертится во все стороны, и никто не оплачивает ее труд как следует. Но Николай Лаврентьевич пишет ей ободрительные письма и уверяет, что в июле она уже будет в Москве
[1763].
* * *
18 сентября 1955 г.
Забыл отметить странную встречу. В моем рассказе о январе 1944 года я упоминал странного нищего на костылях, который торчал около выхода из нашего сквера, продавая иголки, нитки, карандаши и конверты, и возбуждал всякого рода подозрения, которые оправдались на следующий день после ареста Пренана. Как мы с тобой видели собственными глазами, он, этот нищий, распределял утром наблюдателей на всех улицах, ведущих к скверу.
Итак, вчера на пути к Ivry я подхожу по Avenue de Choisy к Bd. Massena и вижу высокую фигуру на костылях, пересекающую улицу. Что-то знакомое привлекло меня к этой фигуре: я остановился и стал рассматривать. В это время тот обернулся, и я сразу узнал его: он постарел и был без шляпы, но это был явно «нищий». Он тоже сразу узнал меня, остановился и с выражением крайнего удивления, как будто не веря своим глазам, уставился. У меня мелькнуло желание заговорить с ним, но, черт его знает, он, вероятно, снова в полиции. И я стал переходить бульвар, а он продолжал стоять с ошеломленным видом и смотреть мне вслед.
Теперь для меня ясно, что в то время «нищий» был у ворот сквера ради нас, расставлял своих наблюдателей для нас и, вероятно, думал, что мы должны где-нибудь попасться. Это, между прочим, показывает, что мы или Пренан привлекли чем-нибудь внимание, находились под наблюдением. И для нас троих, в общем, хорошо вышло, что Пренана арестовали вне дома. Иначе нас бы взяли на дому со всем, что находилось в квартире и что мы с тобой успели уничтожить
[1764].
* * *
10 декабря 1955 г.
Читаю С. В. Обручева: описание путешествия его по Якутскому краю в 1926 году
[1765] с неожиданным для него результатом — открытием горной цепи размером в Пиренеи там, где карта показывала низменность. Однако эти места не были пустыней: тамошние жители, якуты, ламуты и русские, прекрасно знали, что это — горы, а не равнина, но, очевидно, никогда не сверялись с картой. Я помню возвращение Обручева в Москву и отчет, который он делал у нас в Главнауке, так как мы дали ему кредиты на поездку с некоторым скептицизмом, и искал он не горную цепь, а платину
[1766].
* * *