Твоя жизнь проходила под знаком болезни. Ревматизмы принудили тебя оставить начавшуюся было работу на факультете общественных наук. Трамот был ликвидирован. Приходилось ожидать улучшения здоровья и общего улучшения для того, чтобы предпринять выполнение новой программы: мы решили, что с осени следующего, 1921 года ты начнешь биологическую подготовку на физико-математическом факультете. Я советовал тебе начать ее немедленно, самой, с тем, чтобы потом было легче выполнять учебный план, но из этого ничего не вышло: болезнь и семья не давали возможности заняться делом.
Катя и Сережа продолжали рассматривать тебя как заместительницу матери. Ты и была для них матерью, как и для Ивана Григорьевича, который очень нуждался в уходе, заботе и ласке. Из Трамота он также ушел и даже на очень высокий пост: Красин, наркомвнешторг, предложил ему — по рекомендации старого боевика Валерьяна Ивановича Богомолова («Чёрта») — пост начальника управления внешней торговли
[360]. Иван Григорьевич принялся за дело ревностно и честно, но ему было очень трудно понять, по всем его привычкам и опыту, политику внешней торговли: в каждом деле он рассматривал выгодность и только выгодность его в данный момент, не усматривая связи с промышленными перспективами советского государства. Иван Григорьевич понял трудность своего положения очень быстро, переговорил с Красиным и был назначен на более спокойную должность консультанта, где его работа и опыт были действительно полезны
[361].
Мне кажется, что уже этой зимой мы получили предупреждение о состоянии твоего сердца, если не ошибаюсь — от профессора Димитрия Димитриевича Плетнева, которого я пригласил к тебе. В Москве он считался первым специалистом по этим болезням и гениальным как диагност. Мы с тобой выходили в театры, но не так часто, как в предыдущем году. Моя занятость стала подавляющей, и мне было очень трудно найти время, а иногда — и силы, чтобы пойти в театр. Ты выходила часто, но не со мной, а с Иваном Григорьевичем или со знакомыми.
С тобой мы побывали в Камерном театре на «Принцессе Брамбилле» — драматической переделке рассказа Гофмана
[362], которого я всегда любил и люблю. Ты пошла на эту пьесу без особенной охоты. Очень хорошо помню, что спектакль открылся вводной лекцией Новицкого, который в вопросах искусства показал себя скорее идеалистом, чем марксистом. Он правильно указал, что в рассказе Гофмана речь идет о сущности искусства, но не понял идеалистического оттенка в трактовке Гофманом этого вопроса. После двадцати минут скуки занавес открылся, и начался сумбур. Если еще можно было понять первый акт, где Джильо Фава мелодекламирует и получает нагоняй и урок реализма, то потом начался круговорот лиц, масок, процессий, с переменами костюмов, делавшими действующих лиц неузнаваемыми. Если я, читавший — и не раз — Гофмана, не понимал, что делается на сцене, то для тебя этот хаос был утомителен и скучен. Радости нам этот спектакль не дал.
В студии Художественного театра, которая пришла на смену театра Незлобина
[363], мы видели пьесу «Дело»
[364] — вторую из трилогии Сухово-Кобылина. Эта постановка была замечательна, и каждый актер был на месте: особенно хорош М. А. Чехов (племянник писателя), игравший роль Муромцева. Как характеристика старого режима пьеса реакционера-крепостника Сухово-Кобылина была убийственна. Спектакль совершенно захватил нас, и мы вернулись домой глубоко взволнованными. Когда же прочли пьесу, то увидели, что авторская трактовка еще резче, чем та, которую мы видели; может быть, этого требовал художественный такт.
В самом Художественном театре мы повидали пьесу «Дни Турбиных»
[365] (роман Булгакова называется «Белая гвардия») из только что законченной гражданской войны, которую обыкновенное русское семейство переживает в Киеве. Проходит смена режимов: гетман, Петлюра, советская власть. Все члены семейства связаны с белыми и носят в себе «белую идею», которая ведет к разным компромиссам и, наконец, заводит в тупик. Наступает момент, когда уцелевшие, как и их окружение, счастливы, что приходит советская власть. Хорошо в постановке было то, что персонажи, за немногими исключениями, показаны вовсе не «белобандитами», а обыкновенными русскими людьми. Хотя меня, при моем педантизме, неприятно поразило полное несходство картинного сценического гетмана Скоропадского
[366] с тем невзрачным генералом, которого я много раз встречал в ставке Юго-Западного фронта, — спектакль давал впечатление полной подлинности и взволновал зрителей.
Мы с тобой присутствовали также на первом выступлении Айседоры Дункан в Большом театре
[367]. У меня в памяти было о ней чудесное воспоминание, как я видел ее в Париже за десять лет до этого в Trocadéro и Châtelet
[368]. В Trocadéro я видел ее в «Орфее» Глюка
[369], где она выступала в сопровождении своих учениц и приемной дочери Lise Duncan
[370]. Айседора еще не пополнела, и каждая поза, которую она принимала, была естественна и прекрасна. Музыка Глюка, очень приспособленная для танцев, точно согласовывается с движениями и содержанием оперы. Я ушел, глубоко потрясенный.