В Châtelet Айседора танцевала «Ифигению в Авлиде», тоже Глюка
[371]. Я очень люблю увертюру этой оперы, как и всю ее. Наилучшее описание действия увертюры дано Гофманом («Кавалер Глюк»), и мне приходилось, слушая оркестр, прослеживать по Гофману развитие сюжета. Это изумительно, и вот к такой музыке на сцене прибавилась группа замечательных танцовщиц во главе с Айседорой. Впечатление, произведенное на публику, было совершенно исключительным. И тут кому-то пришло в голову потребовать на бис «Похоронный марш» Шопена; весь театр грохотал, поддерживая такое пожелание. Айседора Дункан вышла и сказала: «Не требуйте этого от меня: каждый раз, как я танцую его, со мной происходит несчастье». Но публика продолжала кричать: «Marche funèbre!»
[372], «Не будьте суеверны!», «Мы — в двадцатом веке!» Наконец, Айседора вышла, оркестр заиграл «Похоронный марш», и она станцевала, а на следующий день погибли ее дети:
[373] автомобиль, в котором они находились, скатился в Сену.
В третий раз я видел Айседору во время войны в Трокадеро
[374]. Она приехала в Париж, несмотря на данное ею обещание никогда больше не выступать там. Перед этим она побывала в Греции, чтобы склонить греков на сторону союзников, и танцевала на улицах Афин с портретом Венизелоса в руках. В Трокадеро она танцевала под звуки «Марсельезы», «Chant de depart»
[375] и т. д. Это было еще приемлемо, но пахло каботинажем, и почет, с которым ее встретила публика, был далек от энтузиазма предыдущих встреч.
И вот Дункан — в Москве: она вдруг почувствовала восторг от борьбы русского народа и решила отдать ему свои силы. В «Правде» — восторженная статья Луначарского
[376]. Я рассказал тебе все, что написал здесь, и пробудил твое любопытство: ты любила балет и сама прошла через балетную школу и даже выступала перед публикой как Коппелия. Мы взяли билеты во втором ряду. Мороз был злющий, театр не топлен, и публики оказалось сравнительно мало. Кругом нас — публика первых представлений: писатели, музыкальные и балетные критики, кое-кто из уцелевших снобов, много демократической и недемократической интеллигенции. В общем — публика, не очень расположенная к советской власти, культурная, хорошо знающая прошлое Айседоры — до числа ее лет включительно. Эта цифра, равно как и ее вес, не знаю, каким путем узнанный, цитировались всюду кругом нас.
Появляется Айседора: действительно, возраст виден, отяжеление катастрофическое. Начинает танцевать под музыку «Славянского марша» Чайковского, «превращая эту черносотенную пьесу», по выражению Луначарского, «в предсказание победы пролетариата». Но нет ни предсказания, ни победы. Есть отяжелевшая женщина, которая тщетно старается зажечь себя и публику. Аплодисменты слабые. Я аплодирую из упрямства; ты выражаешь свое недоумение. Следующий номер — «Интернационал». Перед началом Айседора подходит к рампе и произносит одно слово: «Sing». Публика переглядывается. Кто-то встает и разъясняет: Дункан просит публику петь «Интернационал». Но это… не та публика. На ярусах несколько голосов начинают жиденько-жиденько, фальшиво-фальшиво и замолкают, сконфузившись. Дункан с некоторым удивлением видит себя вынужденной танцевать под оркестр, явно теряет уверенность и танцует слабо. Провал. Я понимаю, что издали она представляла себе все иначе, но забыла холод, голод, житейские заботы и нашу русскую сдержанность, да и «кому на ум пойдет на желудок петь голодный»
[377]. На обратном пути я опять рассказывал тебе, какой я видел Дункан в Париже, но полного доверия не встретил.
С очень большой охотой мы бывали на обыкновенных балетных спектаклях в Большом театре. «Тщетная предосторожность» — балет не мудрый, музыка — кое-как, но какая прелесть. А «Норвежские танцы» Грига с Гельцер и Жуковым! За исключением «Конька-Горбунка»
[378], которого мне так и не удалось повидать, мы с тобой пересмотрели все балетные постановки
[379].
У нас был уговор с родителями, что мы приедем на Рождество. Я начал хлопотать заблаговременно о билетах. Обратился в Наркомпрос и получил собственноручную записку от Луначарского, но когда предъявил ее после невероятного стояния в очереди, то получил ответ: «Да, это верно, что у т. Луначарского очень неразборчивый почерк. Что он тут такое пишет? Ну, да все равно. Даже если бы мы разобрали, ехать вам не придется». Мы обратились к московскому представителю Озерской мануфактуры, но все было заполнено: мы опоздали. Я помню, как ты была огорчена этим известием: чуть не заплакала и предложила мне ехать на вокзал наудачу. Я отказался: в эту эпоху и в это время года стоять шесть часов в хвосте, чтобы без билета ломиться в поезд, было бы безумием, и мы остались.
Новый год мы встречали коллективно у Сергея Владимировича Г[романа], который женился на полуавантюристке С., очень красивой и даже блестящей женщине, но на двенадцать лет старше его
[380]. Дом их превратился в Ноев ковчег, где постоянно вертелось много красивых бездельниц и, около них, мужская публика всякого рода. Мне все это не нравилось, но тебе хотелось повеселиться, и мы поехали туда с Иваном Григорьевичем. Нужно сказать, что с внешней стороны все было организовано гораздо приличнее, чем за год до этого у Б[ориса] А[лександровича] Г. Мы сидели за столами, циркулировали блюда с яствами и бутылки. Одно только для меня было нехорошо: жен посадили отдельно от их мужей. Справа и слева сидели незнакомые дамы, ты была далеко и мне взгрустнулось. Но вдруг слева от меня вдвигается стул, и ты садишься рядом со мной, заявляя весело: «Нет, я не могу оставить моего ребенка около чужих теть». Общие аплодисменты, и все для меня сразу осветилось и стало веселым и радостным. Если бы ты знала, как я был благодарен тебе за это…