Первую половину следующего дня мы провели в Пулково, продолжая наш осмотр, а в Петрограде застали ту же самую картину: Николай Николаевич, совершенно захваченный двумя своими романами, и Надежда Михайловна, тщетно старающаяся скрыть свои страдания. Так наступил день торжественного заседания в Академии наук. Мы заняли свои места среди публики. Сначала А. В. Васильев рассказал биографию Чебышева и дал очень хороший обзор его деятельности. Говорить о работах Чебышева по теории чисел должен был академик Марков, который никогда, по-видимому, не способен говорить на тему и всегда должен выказывать оппозицию установленной власти. При царизме он выступал в защиту отлученного от церкви Льва Толстого и требовал от Синода отлучения и для себя. На выборах во вторую Государственную думу, узнав, что Климент Аркадьевич Тимирязев выставляется в выборщики по кадетскому списку, выставил свою кандидатуру — «тайный советник акад. А. А. Марков» — по большевистскому списку. А теперь он говорил не столько о Чебышеве, сколько о хорошей эпохе, в которую жил Чебышев, тогда как теперь «каждый безграмотный товарищ может явиться сюда, заявить, что я ничего не понимаю в теории чисел, и выгнать меня вон». И надо было слышать тон, каким было произнесено это ненавистное слово «товарищ».
После этого заседания нам больше нечего было делать в Петрограде. Мы остались еще немного, чтобы осмотреть Эрмитаж и Русский музей, побывали в «Кривом зеркале»
[420] и затем благополучно вернулись в Москву
[421].
По возвращении в Москву мы стали думать о переезде на лето в Кучин, где в качестве члена коллегии института я имел право на помещение. Это помещение состояло из довольно большой комнаты с балконом и каморки, годной для спанья, во флигеле, занятом Александром Афиногеновичем Сперанским. Сперанские отнеслись к перспективе нашего соседства без особенного энтузиазма, но оказались вполне приемлемыми и корректными соседями. Кухня у нас была общая, и стряпать должна была общая прислуга. Ты с твоей легкостью и тактом сумела организовать это так, что мы прожили несколько месяцев абсолютно без всяких трений. Каморку использовали для гостей: по воскресеньям приезжал Иван Григорьевич; несколько недель пробыла у нас Катя и несколько недель — Анна Ноевна, с которой ты познакомилась случайно и к которой у тебя было много симпатии и жалости.
Первое же наше путешествие в Кучин ознаменовалось происшествием, которое я, по своей самонадеянности, считал невозможным и которое меня очень сконфузило. Поезда ходили переполненными, и у входов в вагоны всегда стояла толпа, через которую надо было продираться. Ехал я в русской рубашке, и бумажник находился в правом кармане брюк. Когда мы влезали, нас очень сжали, и я сейчас же почувствовал, что мой карман освободился. Я выскочил обратно посмотреть, не выронил ли бумажник. Его не оказалось нигде. Я стал искать вора по лицам. Куда там! Дежурный милицейский пожал плечами и сказал: «Если хотите, составим протокол. Только это бесполезно. Тут каждый день обворовывают несколько десятков человек, и, как ни ищи, ни воров, ни вещей не найти. Смотрите, каждая кучка у каждого вагона состоит из воров и пособников. Арестовать их? А вещи, будьте спокойны, уже уплыли». — «Хорошо, — ответил я, — обойдемся без протокола. Деньги — дело наживное, а вот документы…» — «А вы погодите горевать о документах и не хлопочите о них некоторое время. Они часто сами возвращают документы». Тут он кивнул на ближайшую кучку у вагона. Делать было нечего.
Мы поехали в Кучин без денег и документов, и я ежился под твоим насмешливым, но милым взглядом. Мне сейчас же выдали аванс в счет жалованья, а также временное удостоверение личности. Стали устраиваться и нашли, что все в общем неплохо. Одно было нехорошо: т[уалет] во флигеле находился в таком плохом состоянии, что я предпочитал лес. В Кучине я провел несколько дней и, оставив тебя с Катей, отправился по делам, которых всегда бывало много, в Москву. Там я нашел письмо, которое гласило: «Многоуважаемый профессор. Что вы — профессор, узнала из ваших документов, которые нашла, с вашим бумажником, у себя на лестнице. Спешу об этом сообщить вам, так как по собственному опыту знаю, сколько возни бывает, когда пропадают документы. Денег в бумажнике не было, но все остальное найдете в целости. По крайней мере, надеюсь на это. Меня можете застать ежедневно от трех до пяти». Следовал адрес: одна из самых скверных по репутации улиц в Москве.
Мне советовали идти с кем-нибудь, но я пошел один, взяв с собой ровно столько денег, сколько предполагал дать в награду за возвращение документов. Подхожу к дому: он, действительно, оправдывает репутацию улицы. Поднимаюсь по грязнейшей лестнице в четвертый этаж. Звоню. Открывает весьма сомнительный субъект и указывает мне комнату в самом конце коридора. Пока я шагаю, из комнат направо и налево выглядывают мужские и женские лица, отнюдь не способные успокоить опасения. Стучусь.
Мне открывает женщина, профессия которой написана и на лице, и на всей обстановке. Она любезно приглашает меня садиться, и любезность ее — не «профессиональная». После двух-трех фраз «светского» разговора подает мне мой бумажник и просит проверить, все ли документы налицо. Проверяю: все в порядке. Я благодарю и предлагаю ей деньги, но она весьма искренне обижается и отказывается наотрез: «Не настаивайте, профессор. Не теряйте времени и не спорьте зря: не возьму ничего. Я же написала вам, что мой собственный опыт заставляет меня входить в чужое положение, и притом, — тут она дружески улыбнулась, — я не так часто вижу профессоров. Это — единственные люди, которых еще можно уважать». Мы поговорили еще несколько минут: я просил ее обратиться ко мне, если будет у нее какое-нибудь затруднение. Она засмеялась и ответила: «Мои затруднения — не такого рода, чтобы вы могли быть полезным, и в наши дела вам незачем мешаться». Затем мы с ней очень мило простились, и я ушел, уже не опасаясь тех сомнительных лиц, которые выглядывали из дверей.
В это лето мне пришлось много заниматься делами Курской магнитной аномалии. Комиссия подготавливала гравитационную съемку, которую разными методами должны были выполнять московский астроном А. А. Михайлов и петроградский сейсмолог П. М. Никифоров. Первый был добросовестным наблюдателем, не имевшим никаких предвзятых мнений; за вторым стоял Петроград, то есть геологи школы Карпинского, отрицавшие существование магнитных масс вблизи от поверхности. Чтобы поддержать Никифорова, на заседание приехал Владимир Андреевич Стеклов. Как раз в этот день я должен был докладывать свои вычисления. Я начертил на доске предполагаемый профиль магнитных масс, написал формулы, начертил горизонтальную и вертикальную составляющие, вычисленные и наблюденные.
Стеклов сидел, смотрел и хмурился. Когда я окончил, он подошел к доске и со словами: «Все это — вздор!», перечеркнул мою схему; нарисовал другую (в согласии со взглядами Карпинского), сказал: «Вот как надо» — и сел. Нисколько не выходя из себя, я быстро понял, к каким ошибочным результатам приводит его схема и, не говоря еще, в чем дело, поставил ему ряд вопросов: «Если я правильно вас понял, вы утверждаете, что горизонтальная слагающая будет несколько раз менять знак?» — «Да». — «И что вертикальная слагающая будет по мере удаления от максимума убывать и станет отрицательной?» — «Да». Задав ему еще вопросы этого рода и получив ответы, я развернул наблюденные кривые и показал, что схема Стеклова совершенно не соответствует наблюдениям. Он замолк, а после заседания подошел ко мне и с улыбкой сказал: «А здорово вы мне закатили по морде» — и засмеялся. Я тоже засмеялся и понял его характер, и с этого момента у нас сразу установились дружеские отношения, длившиеся до его смерти. Это был человек прямой и честный, с большим темпераментом и размахом
[422].