Звоню утром Маршаку, прощаюсь с ним
[121]. Делаю прощальный визит Малюгину. Иду в четыре часа к Заболоцкому. Узнаю, что сегодня вдруг заболела их Наташа. Доктор определил аппендицит, подострый. Операцию можно отложить до окончания экзаменов, но все же решительное слово тут может сказать только хирург. Однако обед у Заболоцких сказывается — я пропустил ряд событий. Возвращаюсь к Малюгину. Посидевши у него немного, мы пошли с ним к Крону. Он собирался на репетицию в МХАТ, дописывал последние поправки, которые должен был туда отнести, и попросил нас посидеть пять минут в комнате рядом, чтобы потом идти вместе. Мы переходим в столовую, где есть телефон. Звоню. У большинства моих знакомых москвичей квартиры имеют вид обиженный и заброшенный. Впечатление такое, будто их обставили и приодели лет пять назад да и бросили этим заниматься. Здесь не грязно, нет, но все кажется, будто домой люди забегают только перекусить и переспать. Когда Крон кончает работу, мы идем втроем до улицы Горького, где и расстаемся. Крон спешит во МХАТ, а Малюгин меня сопровождает в МТЮЗ. Там — общественный просмотр все тех же «Отверженных». Договорившись с директором обо всех делах, в антракте встречаюсь с Пукшанской, Михалковым, Ремизовой. По дороге домой захожу в маленькое почтовое отделение, даю Катюше телеграмму о своем завтрашнем отъезде. В глубине за дверью кто‑то плачет. Узнаю, что у одной из сотрудниц двенадцатилетний мальчик ушел в пятницу и не вернулся, пропал. А сегодня вторник! Остальные сотрудницы горячо обсуждают событие. Одни осуждают мать, другие — сына. Директор МТЮЗа показал мне новый приказ Моссовета, запрещающий детям находиться на улице после десяти часов. Шофер, который везет меня к Заболоцким, горячо этот приказ приветствует. Вот только когда я добрался к Заболоцким. Наташа Заболоцкая лежит очень веселая, болей нет. Обед, похожий на предыдущий. Заходит Василий Гроссман, чтобы узнать о Комарове. Заболоцкий поит вином столь сурово, требовательно и поучительно, что домой я попадаю к одиннадцати. Идем с Наташей к Акимову. Он улетает завтра в Вильнюс. Он передает Юнгер посылку и деньги. Я в таком вдохновенном и веселом духе, что едва — едва, только — только прихожу в себя. Читаю «Студентов».
Ну вот и пришел последний день моего пребывания в Москве. Перечитываю мои записи и радуюсь, что не пропадут эти житейские, столь обожаемые мною мелочи, которых я до сих пор не переживал и не переживу больше: 11–18 апреля 1951 года, пятьдесят пятый год моей жизни. Все их не соберешь и не запишешь по ряду причин, но и записанного довольно для того, чтобы мне казалось — зарубки сделаны, и в любое время я могу воскресить в памяти этот крошечный отрезок жизни. Портили мне его заботы и волнения, бывало, что я скучал, но этих дней больше не будет, как не повторится ни одна секунда моей жизни. Обо всем этом я думал, а во всем теле чувствовал страх: вот- вот заболит голова, вот — вот начнутся угрызения совести. Но я стряхнул полусонные, приятные и неприятные полумысли, получувства и поднялся наверх. Нина Владимировна попеняла на легкомыслие моего поведения — последний вечер, а я не провел его с дочкой. У Андрюши разыгрался настоящий грипп: он чихает и, чихнув, смеется добродушно. Вернувшись вниз, я пишу сказочку, которую обещал в Детгизе. Нина Владимировна по моей просьбе перепечатывает ее. В Детгизе ее читают и одобряют, что ничего не значит. Они там ничего окончательно не решают. Календарь, для которого написана сказочка, пройдет еще несколько инстанций. Холодно. Моросит дождик. Пробую купить Катюше подарок в Мосторге. Не удается. Захожу в Столешников переулок, в комиссионный магазин. Ничего не найдя, покупаю ей конфет в большой кондитерской на улице Горького, не дойдя до Пушкинского бульвара. Пушкин стоит теперь по ту сторону площади. Непривычно, но мне скорее нравится. Покупаю ландыши, привожу Нине Владимировне за перепечатку. Наташи нет. Иду к Чуковским, и тут дождь становится проливным. Промокает пальто, со шляпы льет. Марина уехала в Малеевку к Коле. Переждав дождь, возвращаюсь домой… Когда мы спускаемся в мою комнату, успокаиваю Наташу. Я беспокоюсь, как всегда в вечер отъезда. Дождь прекращается. За окном — луна. Наташа уходит укладывать Андрея. У соседей плачет мальчик. Мне трудно поверить, что я уеду, и жалко Москву, В последнее время я в Москве и печатаюсь, и играюсь, если так можно выразиться перед отъездом.
Ну вот я и вернулся домой. Вчера я попрощался с Наташиным семейством и пошел с ней к стоянке такси возле Дворца Советов. Мы ехали мимо Манежа, гостиницы «Москва», и мне очень, очень нравилось тут, и мы с Наташей мечтали о чуде, которое сделало бы так, чтобы мы переехали в Москву. На вокзале купил я «Знамя» и письма Тургенева, и мы вошли в мое еще пустое купе. Наташа села писать письмо бабушке и маме, а я стоял у окна и поглядывал на перрон, по которому шли да шли не спеша спокойные пассажиры, все с маленькими чемоданами, все в шляпах, всё больше мужчины. Пришли проводить меня Малюгин, Разумовская, Данин. Все входят в вагон — холодно. За пять минут до отхода поезда они выходят на перрон. Прощаемся. Я остаюсь на площадке. Когда поезд трогается, тоненькая моя дочка бежит некоторое время за вагоном, машет мне рукой. Я, как и по пути в Москву, оказываюсь один в купе. Надеваю свою старенькую мятую летнюю пижаму, задавив мысль, что войдет опоздавший пассажир и я чем‑то и как‑то буду смущен. Никто не входит, и я засыпаю скорее, чем думал, — в дороге я плохо сплю. Просыпаюсь. Синее небо. Солнце. Я приоткрываю занавеску, гляжу на леса, бегущие мимо. Мелькает мысль: а что мне будет за то, что с таким наслаждением смотрю в окошко? Давлю эту мысль. А почему бы мне и в самом деле не порадоваться? Река Мета, о чем говорит надпись перед мостом. Чем ближе к Ленинграду, тем лес печальнее, голоднее. Ржавые болотца. Но я все радуюсь. На вокзале встречает меня Леночка, которой я передаю посылку и деньги. От Заболоцких я во вторник звонил Катюше, но Комарово не ответило. Я беспокоился. Но когда я шел по последнему повороту лестницы, дверь нашей квартиры вдруг открылась и оттуда выглянула ожидающая меня, улыбающаяся Катя. Мы завтракаем, и я рассказываю новости, все зараз, и выслушиваю новости ленинградские. Надо отвезти бабушке письмо… И наконец, часам к одиннадцати, мы уже в Комарове. Томка рыдает от восторга. Я радуюсь, что нет снега. Но около двенадцати он начинает валить крупными хлопьями, как зимой. Раздвинув занавеску, вижу — весь наш сад смутно белеет в темноте, весь в снегу.
Ночью был небольшой мороз, утром на грядках белел иней. И вдруг без всякого перехода началось лето. К двенадцати часам градусник показал 20° в тени. Без пальто я бродил по лесу, спустился к морю. Торосы побелели, стали менее прозрачны на верхушках, но стоят твердо под синим, жарким, летним небом. Держится и лед за отмелями, стал только темнее. Местами угадываются полыньи. Две лягушки крупные, но еще сонные, держась за края бетонной трубы, плавают в канаве у шоссе. На подъеме вдруг замечаю муравьев. Они ползут вразброд, по нагревшемуся асфальту. Их много, но двигаются они одинаково, толчками, как бы пульсируя. Появились бабочки. Лето, жарко, все без пальто, без шапок, в лощинах и в лесу снеговые, серые, загрубевшие, заледеневшие пятна. Немножко двинул вперед «Медведя». Много бродил. У нас готовятся к празднику, топили печь, несмотря на это, когда входишь с улицы в дом, кажется, что прохладно. Целый день были открыты окна, да и сейчас, ночью, я их не закрыл. Этот внезапный поворот к теплу все восприняли как событие, как неожиданный подарок…