В этом вся анархическая натура боевика № 2: ничего, что ЦК решил «ликвидировать» Азефа в Италии. Внутренний голос говорил Борису Викторовичу: либо самолично застрелить во время допроса в Париже… либо отпустить.
(А вот интересно, представлял ли Савинков в этот момент себя в шкуре Рутенберга в марте 1906 года?)
А что другие боевики?
В книге Нины Берберовой «Курсив мой» есть такой пассаж, относящийся к Зензинову:
«Человек, который… упустил Азефа. Поставлен ночью сторожить его на углу бульвара Распай, но, увидев, что окно в квартире Азефа погасло, решил, что Азеф лег спать, и пошел домой»
[291].
Берберова ссылается на книгу Зензинова «Пережитое» (1953), но в ней этого эпизода нет: она завершается 1908 годом. Нина Николаевна излагает версию, известную ей, скорее всего, из устного источника.
Другая версия принадлежит Николаевскому («Конец Азефа»):
«Зензинов и Слетов ходили по своей личной инициативе по Boulevar de Raspail, говоря о том, что может быть на свой личный страх и риск зайти и пустить ему пулю в лоб, но этого не осуществили и, походив, разошлись по домам»
[292].
Так или иначе, сторожили Азефа не крепко.
(А Аргунов между тем уже нашел и снял в Италии виллу «с гротом, лодкой и потайным ходом». Не пригодилась.)
В полчетвертого ночи Иван Николаевич (или Евгений Филиппович, если угодно) и Любовь Григорьевна беспрепятственно вышли из своего дома.
Жена Азефа была среди последних, веривших в него. Для нее предназначалось отдельное объяснение поездки в Берлин: разочаровавшийся в революции, Азеф захотел устроиться на службу инженером в электротехническую компанию. А товарищам про поездку не сказал, потому что те явились бы в Берлин «проверять» и испугали бы работодателя.
Теперь он сказал, что должен уехать из Парижа. И Любовь Григорьевна была всецело с этим решением согласна.
«Я его очень жалела, конечно, я считала, что это самый несчастный человек, и вообще не могла ничего понять. Я ему говорю, что он должен уехать, не оставаться в этом городе, где царит такая ужасная атмосфера, где свои люди потеряли совершенно головы и верят какому-то Бакаю»
[293].
Выходя из дома, Азеф даже не взглянул на спящих детей. Вероятно, эта мысль потом не давала ему покоя. Любовь к сыновьям — в числе немногого «настоящего», постоянного, что в нем было.
Он взял с собой 300 из 500 франков, бывших в доме. Любовь Григорьевна дала, а он не отказался.
«Мы с ним ходили всю ночь до самого утра по улицам. Это был такой ужас… Он был прямо-таки противен, ужасно неприятен! Какой-то страшно жалкий вид… Все время озирался по сторонам и все время боялся, что за ним следят, что они, наверное, сделают так, что за ним будут следить французские шпики, и он не сможет их узнать…»
[294]
Теория А. Гейфман (очередная теория!) об Азефе как патологическом трусе, который упивается своей трусостью и потому постоянно создает для себя опасные ситуации, убедительно не выглядит. Но, пожалуй, можно сказать, что в Азефе жили два человека: отчаянный, смелый, наглый авантюрист и робкий обыватель. Первый иногда для своей выгоды изображал дикий, животный страх… а второй действительно до дрожи в пятках боялся. Боялся себя первого, Азефа-авантюриста, его рискованных делишек, которые вот-вот доведут его, тихого мещанина Евно Мейера, до пули или петли.
И вот сейчас Азеф озирается на каждом шагу, с подозрением косится на каждого прохожего… «На вокзале кроме сторожа никого не было. Только один — сторож француз… Но и его он боялся».
Игра или настоящий ужас?
Перед тем как приехать на вокзал, Азеф и его жена сидели в ночном кабачке на Монмартре. С вокзала Азеф должен был отправиться в Бордо. А оттуда, как он объяснил жене, в Вену. Туда он просил писать до востребования о детях (сейчас он вспомнил о них). В какой-то момент сказал жене: «…Мне бы только отсюда выбраться, тогда мне наплевать на всё, а вот твое положение действительно ужасное».
И она не спросила его, почему он не берет ее и детей с собой. Ей это даже не пришло в голову.
Любовь Григорьевна хотела его поцеловать.
— Сейчас такое положение, что без этого можно обойтись, — раздраженно сказал Азеф.
Что было дальше? Исчез ли страх после того, как поезд отъехал от Парижа? Появился ли в детских глазах разбойничий блеск?
Или — уже никогда он не появился. Ибо утром 24 декабря 1908 (6 января 1909-го) года жизнь Азефа, революционера и провокатора, закончилась.
А Азефу-человеку оставалось еще девять лет жизни.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
ОБЫВАТЕЛЬ
«ПАПОЧКА» И «МАМОЧКА»
Ни в какую Вену он, конечно, не поехал.
Отправился он в маленький немецкий городок (какой — до сих пор неизвестно), где ждала его, у своей матушки, Хедди.
Оттуда на следующий день он отправил письмо товарищам по партии:
«Ваш приход в мою квартиру вечером 5 января и предъявление мне какого-то гнусного ультиматума без суда надо мною, без дачи мне какой-либо возможности защититься против взведенного полицией или ее агентами гнусного на меня обвинения, возмутителен и противоречит всем понятиям и представлениям о революционной чести и этике. Даже Татарову, работавшему в нашей партии без года неделю, дали возможность выслушать все обвинения против него и ему защищаться. Мне же, одному из основателей партии с.-р. и вынесшему на своих плечах всю ее работу в разные периоды и поднявшему, благодаря своей энергии и настойчивости, в одно время партию на высоту, на которой никогда не стояли другие революционные организации, — приходят и говорят: „Сознавайся или мы тебя убьем“. Это ваше поведение будет, конечно, историей оценено. Мне же такое ваше поведение дает моральную силу предпринять самому, на свой риск все действия для установления своей правоты и очистки своей чести, запятнанной полицией и вами. Оскорбление такое, как оно нанесено мне вами, знайте, не прощается и не забывается. Будет время, когда вы дадите отчет за меня партии и моим близким. В этом я уверен. В настоящее время я счастлив, что чувствую силы с вами, господа, не считаться.
Моя работа в прошлом дает мне эти силы и подымает меня над смрадом и грязью, которой вы окружены теперь и забросали меня.
Иван Николаевич.
Я требую, чтобы это письмо мое стало известным большому кругу с.-р.»
[295].