Впрочем, этому спору предшествовали долгие десятилетия исторического мифотворчества. Исследователи-дилетанты XVIII — начала XIX века придумывали самые фантастические теории о древности и величии славян. Екатерина II искала славянский след даже в Америке, упражняясь в этимологии индейских географических названий («Гватемала — гать малая»). Еще в 1815 году поэт Василий Капнист произнес в «Беседе любителей русского слова» речь, в которой отождествлял славян с древними гиперборейцами, у которых греки позаимствовали всю свою ученость. Когда три года спустя вышел из печати первый том «Истории государства Российского», многие были недовольны началом карамзинского труда. Михаил Орлов, будущий декабрист (и будущий муж ломоносовской правнучки), писал: «Желаю… чтобы нашелся человек, который, овладев всеми рассказами современных историков, общим соображением преклонил их насильственно к системе нашего древнего величия. <…> Ливий сохранил рассказ о божественном происхождении Ромула, Карамзину должно было сохранить таковое же о величии древних славян и россов». Но Карамзин выбрал иное. Использовав труды Миллера и других въедливых историков-профессионалов, он выстроил для многих поколений русских людей канон национального прошлого, с которым можно сколько угодно спорить, но который невозможно обойти. Он, конечно, создал новую легенду — но легенду на документальной, научной основе.
6
Между тем именно в этом заключалась цель Ломоносова (так и оставшаяся неосуществленной) — и именно поэтому так горячо ввязывался в споры о русской истории, а в 1753 году, приняв предложение Елизаветы и Шувалова, взялся за огромный, отвлекавший его от других забот труд — «Российскую историю».
Пожелание «видеть историю, написанную его слогом», высказала Ломоносову императрица, когда он в феврале — марте 1753 года был в Москве, добиваясь помощи казны в создании мозаичной фабрики. Разумеется, предложение было сделано не случайно: об изысканиях в области отечественной истории шла речь в приватных беседах с Шуваловым. Однако работа над историей стала дополнительной и очень трудной повинностью. Ломоносову пришлось проштудировать множество исторических документов, летописей, хроник на русском, греческом и латинском языках. И все же круг источников у него уже, чем у Миллера и Татищева. В 1758 году был подготовлен к печати первый том — «Древняя российская история», охватывающий период до смерти Ярослава Мудрого. Но свет он увидел лишь в 1766 году, после смерти Ломоносова. На этом работа остановилась: Ломоносова увлекли другие дела. В 1760 году им вместе с А. И. Богдановым был подготовлен и выпущен «Краткий российский летописец» — короткий систематический свод русской истории, предназначенный для учебных целей, потеснивший (но не вытеснивший) «Синопсис…» в школах.
Андрей Иванович Богданов (1692 [или 1707]—1766) — личность во многом загадочная. По одним сведениям, он был сыном порохового мастера из Москвы, по другим — сибиряком и наполовину японцем по происхождению. Окончив уже в зрелом возрасте Академическую гимназию, он много лет служил в библиотеке под руководством Тауберта; его перу, кроме «Краткого российского летописца», принадлежат «Историческое, географическое и топографическое описание Санкт-Петербурга от начала заведения его с 1703 по 1751 год» (1779) — первый путеводитель по столице и «Краткое ведение и историческое изыскание о начале и произведении вообще всех азбучных слов…» (1755) — первый русский библиографический свод, до 1958 года остававшийся в рукописи. При работе над «Кратким российским летописцем» Богданов помогал Ломоносову прежде всего в подготовке материалов.
В «Древней российской истории» Ломоносов выступает не только как историк-аналитик (это дается ему труднее всего), не только как изысканный стилист, выразительно и сжато рассказывающий стране о ее прошлом. Он пытается выстроить собственную концепцию отечественной истории. Он видит «общее подобие в порядке деяний российских с римскими, где нахожу владение первых королей, соответствующее числом лет и государей самодержавству первых самовластных великих князей российских; гражданское в Риме правление подобно разделению нашему на разные княжения и на вольные городы, некоторым образом гражданскую власть составляющему; потом единоначальство кесарей представляю согласным самодержавству государей московских. Одно примечаю несходство, что Римское государство гражданским владением возвысилось, самодержавством пришло в упадок. Напротив того, разномысленною вольностию Россия едва не дошла до крайнего разрушения; самодержавством как сначала усилилась, так и после несчастливых времен умножилась, укрепилась, прославилась…». Можно упрекнуть Ломоносова в том, что он не видит различия между античной демократией и средневековой феодальной раздробленностью. Но он упоминает и о «вольных городах», Новгороде и Пскове, где «гражданское правление» было подобно Римской республике. Ломоносов вырос среди поморов, у которых существовали институты самоуправления, он бывал в германских вольных городах, он заседал в Академическом собрании, где вопросы решались голосованием. Так что он, без сомнения, понимал, что такое демократия, и отдавал себе отчет в том, какую роль сыграла она в истории. Но для России он считал этот способ государственного устройства совершенно неприемлемым. (Впрочем, и в современной ему Европе преобладал абсолютизм…) В составленном Ломоносовым в 1764 году проекте «живописных картин из российской истории» есть и такой: «Приведение новгородцев под самодержавство. На площади Новгородской, пред церковью святыя Софии великий князь Иван Васильевич, верхом сидя, повелевает принять от новгородцев грамоты Ярославли своему наместнику при архиерее. Вечевой колокол, или набат, новгородцам служивший к самовольным скопищам, летит сброшен с колокольни. Марфе-посаднице руки назад вяжут. Новгородцы, коих к Москве уводят, прощаются со своими ближними. <…> При великом князе для безопасности копейщики». Никаких сантиментов из тех, что позднее проявляли декабристы. Величие державы для Ломоносова на первом месте. В конце концов, в той России, в которой он жил, просвещение распространялось только сверху, с помощью «петровской дубинки». А раз так — пусть дубинка будет потолще, рука, держащая ее, — посильнее.
Разумеется, бессмысленный деспотизм не был Ломоносову мил. Вот характеристика, которую дает он в «Кратком российском летописце» Ивану Грозному: «Сей бодрый, остроумный и храбрый государь был чрезвычайно крутого нраву, который первая его супруга, великая государыня царица Настасья Романовна умела своим разумом и приятностьми удерживать. После ея преставления обычай его совсем переменился. <…> Наподобие внезапной бури восстала в нем безмерная запальчивость. Неспокойных новгородцев казнил сей государь свирепым наказанием и царевича своего Ивана зашиб в крутом гневе. <…> По таким строгостям назван царь Иван Васильевич Грозным. Его повелением заведено в Москве печатание книжное». Последняя фраза — совершенно ломоносовская! Он вне всякого сомнения осуждает жестокости царя-мучителя, насколько писатель середины XVIII века вообще мог в печати осудить царя, законного русского царя, не узурпатора, каковым считался, скажем, Борис Годунов, — но книгопечатание для него все-таки важнее.
Самое же главное, что ломоносовское описание не дает нам почувствовать личность Ивана Грозного. «Краткий российский летописец» на то и краткий, но и Владимир, Ярослав и прочие князья из «Древней российской истории» — совершенно картонные персонажи, лишенные индивидуальности. Для научного труда этого и не нужно; но сочинение Карамзина именно ярким, парадоксальным, противоречивым психологическим характеристикам, предвещающим великую русскую прозу второй половины XIX века, обязано было немалой частью своей славы. Ломоносов был, как и Карамзин, прекрасным стилистом. Но он был слишком равнодушен к внутреннему миру отдельного человека: его интересовали только природа, государство, народ как единое целое.