Гумилев и Ахматова, появляясь в «Собаке», обычно оставались до утра — до первого поезда на Царское Село (к одиннадцати, официальному часу открытия, в кабаре приходили лишь «фармацевты»: «настоящая» публика собиралась за полночь). Б. Лившиц так описывает их появление:
Затянутая в черный шелк, с крупным овалом камеи у пояса, вплывала Ахматова, задерживаясь у входа, чтобы по настоянию кинувшегося ей навстречу Пронина вписать в «свиную» книгу свои последние стихи, по которым простодушные «фармацевты» строили догадки, щекотавшие только их любопытство.
В длинном сюртуке и черном регате, не оставлявший без внимания ни одной красивой женщины, отступал, пятясь между столиков, Гумилев, не то соблюдая таким образом придворный этикет, не то опасаясь «кинжального» взора в спину.
Это описание относится к началу 1914 года, но то же, вероятно, было и в 1912-м, и в 1913 году (за исключением августа — декабря 1912-го, когда Ахматова бывать в «Собаке» не могла из-за беременности).
Ночи в ожидании поезда коротали, играя в стихотворные игры. Не слишком надежная память Георгия Иванова сохранила плоды одной из них:
Каждый должен сочинить стихотворение, в каждой строке которого должно быть сочетание слогов «жора». Скрипят карандаши, хмурятся лбы. Наконец время иссякло, и все по очереди читают свои шедевры.
Обжора вор арбуз украл
Из сундука тамбур-мажора.
«Обжора! — закричал капрал,
Ужо расправа будет скоро».
Или:
Свежо рано утром. Проснулся я наг,
Уж орангутанг завозился в передней…
Что касается «красивых женщин», то их и впрямь было немало. Именно в «Собаке» 12 января 1912 года на заочном чествовании Бальмонта в связи с 25-летием литературной деятельности, Гумилев познакомился с 27-летней Ольгой Николаевной Высотской, актрисой студии Мейерхольда (и бывшей любовницей великого режиссера). О романе Гумилева с этой женщиной нам известно гораздо меньше, чем о последующих его связях. Во время абиссинского путешествия 1913 года Ахматова нашла в бумагах мужа письма какой-то дамы и по возвращении «с торжеством показала их ему». Возможно, Высотская и была этой дамой. Высотской посвящено по меньшей мере одно стихотворение — сонет «Ислам», отразивший «левантийские» впечатления 1910-го или 1913 года. Достоверно известно одно: 13 октября 1913 года у Высотской родился сын Орест, носивший отчество Николаевич. В 30-е годы Высотская пришла к Ахматовой и рассказала ей, что отец ее сына — Гумилев. «Анна Андреевна сразу признала его сыном Гумилева. «У него руки как у Коли», — утверждала она. Лева был счастлив. Ночевал с Ориком вместе и, просыпаясь, бормотал, Brother» (Э. Герштейн). Мать и сын Высотские жили в провинции, она работала режиссером любительского театра и преподавателем в музыкальной школе, вершиной его карьеры стала должность директора мебельной фабрики. Как ни странно, именно этот сын Гумилева, о существовании которого сам поэт, видимо, так и не узнал никогда, сделал больше других для увековечения его памяти: составил генеалогическое древо Гумилевых, опубликовал «Африканский дневник».
Осенью 1913 года, когда родился Орест, Гумилев здесь же, в «Бродячей собаке», безуспешно оказывал знаки внимания некой Мариэтте (по всей вероятности, Шагинян), звал ее в «Гиперборей» — и однажды прочитал с эстрады адресованное ей лирическое стихотворение (вызвавшее стихотворный же ответ ее кавалера, А. А. Книге).
В числе других «собачьих» увлечений была и «какая-то лесбийская дама» — адресат стихотворения «Жестокой»; по предположению Ахматовой, это могла быть сама Паллада Богданова-Бельская — посредственная поэтесса и знаменитая петербургская «вамп». В «Собаке» же, в ожидании поезда, Гумилев ухаживал за А. Губер
[106]. «Я поджимала губки и разливала чай… А Николай Степанович усиленно флиртовал…» (Ахматова). Наконец, именно в «Собаке» произошло в начале 1914 года знакомство с Татьяной Адамович, привязанность к которой оказалась одной из самых долгих и серьезных в жизни Гумилева.
В «Бродячей собаке» Гумилев и Ахматова провожали 1912 год и встречали следующий — последний мирный, относительно свободный и сытый, ставший на многие десятилетия недостижимым сном, золотой мечтой России. Современники видели его иным. Акме, цветение, вершина — и предсмертный маскарад на финском гноище: два лица петербургской культуры столетней давности.
Вернувшись домой, Ахматова встретила этот год стихами, вошедшими в хрестоматии:
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.
Это роспись «Собаки». Стихи, как все помнят, заканчиваются строчками:
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.
Что это — пророчество или высокое поэтическое кокетство? На свете много грехов посерьезней, чем легкая жизнь околохудожественных мотыльков, которых в «Собаке», наряду с настоящими мастерами, было немало. А настоящие мастера, «каменщики всех времен и стран», — «достойны рая», как ответил Гумилев своему «вольному товарищу» два года спустя.
В «Собаке» акмеисты встречались со своими сверстниками, участниками конкурирующего и куда более многочисленного литературного течения — футуристами. 1912 год стал годом рождения русского футуризма как явления не только литературно-художественного, но и общественного, взахлеб обсуждаемого прессой.
Слово «футуризм», как известно, возникло в Италии, в Милане. Филиппо Маринетти и его сподвижники напечатали свой манифест в «Фигаро» 2 февраля 1909 года. В России об этом течении ходили слухи смутные и противоречивые. Гумилев в одной из рецензий 1909 года с похвалой упоминает о художниках новой школы, которые на несколько лет уговорились не писать обнаженную женскую натуру, чтобы избежать банальности. Но новации молодых футуристов были посерьезнее: предполагалось разрушить синтаксис, убить лунный свет, построить на развалинах венецианских музеев макаронные фабрики.
Вероятно, первый в России человек, взявший слово «футуризм» на вооружение, Игорь Васильевич Лотарев, он же Игорь Северянин, узнал его из газет. Семь лет, с 17-летнего возраста, влачил он долю провинциального графомана (если полупригородную Гатчину, где он жил, можно считать провинцией), издавая за свой счет тоненькие книжечки стихов и рассылая их по редакциям и «знаменитостям». Константин Фофанов, тоже гатчинец, небольшой, но, что называется, «задушевный» лирик, импрессионист 80-х годов, сверстник Надсона, до известной степени предшественник символистов, тяжелый алкоголик, страдавший приступами безумия, был первым, кто отнесся к нему с лаской. Став всероссийской знаменитостью, «гений Игорь Северянин» объявил Фофанова предтечей своей поэтической школы.