В Массандре поэт находит себе новые предметы увлечения: Ольга Мочалова и Варвара Монина, две кузины, москвички (точнее — жительницы подмосковных Филей), курсистки… и, конечно, молодые поэтессы. Сперва Гумилев обратил внимание на Варвару, старшую: она сидела на скамейке, читая Тэффи, причем не юмористику ее, а единственную книгу стихов, которую Гумилев когда-то отрецензировал в «Аполлоне». Но Варвара никак не ответила на ухаживания поэта. 18-летняя Ольга была несколько более благосклонна.
Он нес с собой атмосферу мужской требовательной властности, неожиданных суждений, нездешней странности. Я допускала в разговоре много ошибок, оплошностей. Неопытность, воспитанность на непритязательных фильских кавалерах, смущение — все заставляло меня быть сбивчивой…
С Ларисой Рейснер Гумилев играл некую роль, Ольгу Арбенину и Анну Энгельгардт завоевывал, Ольге Мочаловой — рассказывал о себе. И она слушала и запоминала его рассказы: о детстве, о гимназии, об Анненском, о современных поэтах, об Африке. Удивительно: с ней он не рисовался, не пытался выдать себя за что-то, чем не был на самом деле. Но это был монолог. Однажды Ольга спросила его: «Вот мы с вами встречаемся, а вы ни разу ничего не спросили обо мне — кто я, где я, с кем, где живу?» Гумилев ответил: «В восемнадцать лет каждый делает из себя сказку».
Был один «поцелуй на горе, заставивший меня затрепетать — крепко, горячо, бескорыстно». Ольга Мочалова была всего лишь скромной, не уверенной в себе девушкой из Филей… Она казалась себе недостойной своего «знаменитого и светского» кавалера. Знаменитого? Сколько человек по всей России к 1916 году хоть раз слышали имя поэта Гумилева? Десять тысяч? Пятнадцать? Едва ли больше… Но все гумилевские подруги были из этих десяти — пятнадцати тысяч. Даже московская курсистка Мочалова прочитала-таки «Жемчуга».
На прощание Гумилев подарил Ольге свою карточку, где он был запечатлен вместе с Городецким (другой не оказалось!) с подписью: «…Я твердо знаю, что мы встретимся, когда и как Бог весть, но верю, что лучше, чем в этот раз…» Они встретились — три года, потом пять лет спустя…
Прогуливаясь вечерами с Ольгой Мочаловой, Гумилев днем писал пьесу «Гондла», вдохновленную Ларисой Рейснер. На обратном пути в Петербург он заглянул не только на дачу Шмидта, но и в Иваново-Вознесенск: к Ане Энгельгардт, «и грозой, в беседке с настурциями, безумно целовал ее».
В общем, в 1916 году ухаживание за молодыми (от восемнадцати до двадцати пяти лет) девушками превращается у Гумилева в такое же самодостаточное увлечение, как прежде война и Африка. Может быть, это была попытка уйти от образовавшейся пустоты, от сознания, что все достигнутое на этом круге жизни (офицерские погоны, доброе отношение литературной среды) оказалось пустым и ненужным, что еще одна иллюзия рухнула? А может, так находило выход болезненное нервное возбуждение? 2 августа он пишет матери: «Кашляю мало, нервы успокаиваются…» Значит, нервы были не в порядке. Тайная истеричность (скорее, чем мужское коварство) видна и в том, что, кажется, с каждой из девушек он говорил о своем предстоящем разводе (о котором едва ли думал всерьез) — и каждой предлагал руку и сердце. Лариса Рейснер сказала, что не желает огорчить Ахматову, перед которой благоговеет. Гумилев грустно улыбнулся: «К сожалению, я уже ничем не могу огорчить Анну Андреевну».
Гумилевской влюбчивости мы обязаны несколькими замечательными стихотворениями — и изрядным количеством посредственных. Поэту казалось, что его долг — посвящать своим дамам лирические строки. «Я, как влюблюсь, так и запою. Правда, скорее петухом, чем соловьем», — самокритично говорил Гумилев Одоевцевой. Зачастую стихи переадресовывались несколько раз. В соответствии со средневековыми представлениями, поэзия становилась частью ритуала ухаживания. В начале XX века это выглядело в лучшем случае архаично, в худшем — вульгарно. Здесь Гумилеву изменяло присущее ему культурологическое чутье…
14 июля поэт вернулся в Петроград — и 18 июля, после освидетельствования в Царскосельском эвакуационном госпитале, признан годным к дальнейшей службе. 25 июля он прибыл в гусарский полк, находившийся в резерве 7-й армии, близ Зегевольда (Сигулды). Но служить (особенно в тылу) он больше не хочет. Скачки, ученья, «парфорсная охота», вольтижировки — все это доставляет ему удовольствие, но не может быть содержанием жизни.
Поэтому Гумилев хватается за возможность сдавать экзамены на чин корнета (соответствовавший пехотному званию поручика). Из полка он откровенно пишет матери: «Конечно, провалюсь, но не в том дело, отпуск все-таки будет».
Сдача экзаменов заняла два месяца, и Гумилев, как и предполагал, провалился. В противном случае перед ним открылась бы настоящая офицерская карьера. Но за время обучения в школе прапорщиков Гумилев сумел трезво оценить свои возможности. Успешнее всего сдал он экзамены по иностранному языку (немецкий, который полагалось знать офицерам, по условиям военного времени разрешалось заменять французским или английским; Гумилев сдавал, естественно, экзамен по французскому). Требования были, судя по всему, не очень высоки: Гумилев, владевший и французским не в совершенстве, получил двенадцать баллов — больше, чем по другим предметам. Удовлетворительными были сочтены его знания по закону Божию, тактике, истории русской армии, военному законоведению, военной администрации, военной гигиене и… русскому языку. Чуть хуже обстояло дело с «иппологией и ковкой» — но, видимо, подковать лошадь поэт хоть с трудом, а сумел. Невысоко оценивая свои математические способности, Гумилев опасался экзамена по артиллерии, но с грехом пополам и здесь набрал он свои проходные шесть баллов, как и по топографии. Роковыми стали для него тактические занятия (в классе и в поле) и топографическая съемка, а фортификацию и конно-саперное дело он так и не сдавал. Собственно говоря, и по проваленным экзаменам он был допущен к переэкзаменовке — как «не сдавший по уважительной причине». И. А. Курляндский
[126] считает, что уважительной причиной могли счесть болезнь. Действительно, в сентябре Гумилев опять ненадолго попадает в госпиталь — в Лазарет обществ писателей на Петроградской стороне. Но почему-то 25 октября, не воспользовавшись возможностью переэкзаменовки и не дожидаясь остальных испытаний, Гумилев отправился в часть. Видимо, в свою способность выполнить практические задания по тактике, топографии и фортификации он не верил. Настоящий офицер-кавалерист из поэта не вышел. И, похоже, он уж и не мечтал об этом.
В Петербурге как раз накануне приезда Гумилева была предпринята попытка возродить Цех поэтов. Инициатива принадлежала Жоржикам. Появившийся в столице «синдик» был приглашен на первое заседание, которое, по его словам, провалилось. Но все же до весны 1917-го возрожденный Цех собирался — но без Ахматовой, без Мандельштама… и, как правило, без самого Гумилева.
Ахматова — вновь в Севастополе. Время от времени супруги обмениваются спокойными, без чрезмерных излияний, письмами. Гумилев по-прежнему встречается поочередно с Ларисой Рейснер и Аней Энгельгардт (которая в это время учится танцам по методике Делькроза… у Татьяны Адамович
[127]). На первом месте сейчас Лариса. В сентябре он пишет стихотворное послание к ней: