Гумилев говорил угрожающе, прямо как Отелло… Тон его речей был странен. Он говорил, что его ревность разгорится и рассыпется, как пепел. Так было с Ахматовой. И еще там с кем-то…
Почему он не сказал простых русских слов, вроде «не уходи» или «не бросай меня»? Что это — гордость? Стыд? Отчего можно говорить раболепные слова, чтобы уложить в постель, и не сказать ни слова, чтобы остановить свою женщину?
Почему? Да потому, что женщина, которой мужчина (уже не юный и с утра до вечера работающий) не может признаться в плохом физическом самочувствии (она, видите ли, имеет в виду образ конквистадора!), — это не его женщина.
Во время встречи Нового года в Доме литераторов Ольга ушла с Юркуном. Так начался «самый странный брак втроем» Серебряного века (по выражению Н. А. Богомолова и Дж. Малмстада) — Кузмин — Юркун — Арбенина. До смерти Кузмина (1936), до ареста и расстрела Юркуна (1938). Но это уж другая история…
Мандельштам радовался — Юрочка такой бархатный. Юрочка был не бархатный, а железный. Выбросил из моей жизни и Мандельштама, и Гумилева.
Михаил Кузмин и Юрий Юркун, 1910-е
Через несколько дней в Доме литераторов Ольга Арбенина «из-за портьеры» слышала, как Гумилев читает своим ученикам свежие стихи — «Перстень»:
«Мой жених, он живет с молитвой,
С молитвой одной о любви,
Попрошу — и стальною бритвой
Откроет он вены свои».
«Перстень твой, наверно, целебный,
Что ты молишь его с тоской,
Выкупаешь такой волшебной
Ценой — любовью мужской».
«Просто золото краше тела
И рубины красней, чем кровь,
И доныне я не умела
Понять, что такое любовь».
…Никогда в жизни я не испытывала такого стыда и такого желания смерти… Я видела в себе только бесстыдную, мерзкую тварь.
Вера Лурье, ок. 1921 года
11 января Гумилев присутствует на рождественском балу в Институте истории искусств.
…В огромных промерзших залах зубовского особняка на Исаакиевской площади — скудное освещение и морозный пар. В каминах чадят и тлеют сырые дрова. Весь литературный и художнический Петербург — налицо. Гремит музыка. Люди движутся в полумраке, теснясь к каминам. Боже мой, как одета эта толпа! Валенки, свитеры, потертые шубы, с которыми невозможно расстаться и в танцевальном зале. И вот, с подобающим опозданием, является Гумилев под руку с дамой, дрожащей от холода в черном платье с глубоким вырезом. Прямой и надменный, во фраке, Гумилев проходит по залам… Беседует со знакомыми в светском тоне. Он играет в бал. Весь вид его говорит: «Ничего не произошло. Революция? Не слыхал» (Ходасевич).
Одоевцева утверждает, что никакой спутницы у Гумилева не было. Напротив, Дориана Слепян рассказывает, что спутницей Гумилева в тот день была именно она, но что поэт был не во фраке (фрак он надел в другой раз — на пушкинское торжество, в феврале), а «в своем обычном, изрядно поношенном черном костюме, но на этот раз в очень высоком белом, туго накрахмаленном воротничке (которых давно уже никто не носил) и в черном старомодном галстуке». Но с учетом того, что произошло двумя неделями раньше, такое пышное появление поэта на балу эпохи военного коммунизма — в «старомодном» парадном костюме! с дамой в декольтированном платье! — было вызовом не столько революции, сколько личной судьбе.
Появлялись какие-то новые кратковременные барышни. Две юные студистки — Ида Наппельбаум и Вера Лурье — были приглашены весной на некую вечеринку в квартире Оцупа. По словам Наппельбаум, там был еще Адамович; по словам Лурье — Георгий Иванов и Колбасьев. Но Колбасьев в тот момент (весной 1921-го) еще не появился в Петрограде. «Электричества не было. Мы ходили из одной комнаты в другую с керосиновой лампой в руках. Пили нечто отвратительное, приготовленное из денатурата» (Лурье). «Мужчины были агрессивны… и разочарованы» (Наппельбаум). С Верочкой у мэтра все же был, по свидетельству той же Иды Моисеевны Наппельбаум
[164], «одноразовый постельный флирт».
Другим утешением были наркотики. Эфир (с которым Гумилев был знаком давно) был доступен в пореволюционном городе — куда доступнее, чем, скажем, говядина или хорошее вино. Гумилева угощал этим снадобьем его добрый знакомый — красный муниципальный чиновник, председатель коллегии Петросовета, 26-летний Борис Гитманович Каплун, кузен Урицкого, муж балерины Спесивцевой и шурин поэта Сергея Спасского. Каплун считался меценатом. В дни военного коммунизма он учреждал кружки ритмического танца для милиционерш и литературную студию для коммунальщиков, где Гумилев, естественно, преподавал. Но любимым детищем Каплуна был крематорий — первый в России, открытый в исторический день 14 декабря 1920 года в бане на Васильевском острове. Обложку для брошюры, рекламирующей кремацию, рисовал сам Юрий Анненков. Гумилев — так уж получилось — вместе с Каплуном, Анненковым и «одной девушкой» — участвовал в церемонии открытия прогрессивного учреждения. Галантный Каплун предоставил даме выбрать первый подлежащий сожжению труп. Милейший Борис Гитманович и впредь обожал развлекать своих гостей, устраивая им экскурсии в крематорий. Впрочем, по тем временам это было невиннейшее развлечение. Яков Блюмкин — тот, как известно, позволял своим друзьям-поэтам присутствовать при расстрелах, и Есенин якобы соблазнял этим аттракционом барышень.
Кроме эфира, в городе нетрудно было разжиться кокаином и опиумом. Опиум Гумилев курил — по крайней мере в первые месяцы 1921 года. Курильни держали китайцы; эти заведения просуществовали до конца 1920-х — одну из последних описал Вагинов в «Бамбочаде». Не будем, однако, связывать с этой — мало известной нам — стороной жизни поэта визионерские мотивы его зрелой лирики. Брюсов был настоящим наркоманом, морфинистом — и как это сказалось на его творчестве?
Не знаю, как у читателя, а у автора на протяжении последних страниц пару раз сжалось сердце от жалости к герою. Будем все же объективны. Пожалеем и его глупую, сварливую, никчемную молодую жену.
Гумилев отвез ее в Бежецк голодной зимой… И не торопился привезти обратно. Петроградского гостя, когда он наезжал в уездный город, принимали с почетом. Местные поэты (имена их нам, к сожалению, неизвестны) избрали его почетным главой своего объединения. Был случай, когда Гумилев, грозно сказав: «Я председатель!» — избавил от поборов каких-то местных обывателей. Здесь простодушно чтили любых «председателей» и любые казенные бумаги с печатями. Но жить здесь Николай Степанович, конечно, не мог. Да и Анна уже не могла.