Что происходит 18 августа? Скорее всего, Николаю Степановичу просто-напросто читают показания Таганцева. И он понимает, что полное запирательство и вождение следствия за нос смысла больше не имеют. Он подтверждает сказанное Таганцевым — но не говорит ни слова сверх этого. Более того, он делает все, чтобы его показания никому не повредили:
Я действительно сказал Вячеславскому, что могу собрать активную группу моих товарищей, бывших офицеров, что являлось легкомыслием с моей стороны, потому что я встречался с ними лишь случайно и исполнить мое обещание было бы крайне затруднительно.
Говоря о группе лиц, могущих принять участие в восстании, я не имел в виду кого-нибудь определенного, а просто человек десять встречных знакомых, из числа бывших офицеров…
Таганцев, однако, говорит о «группе интеллигентов», а не об офицерах. Гумилеву ничего не стоило бы повести на баррикады своих друзей-поэтов. Хотя, конечно, Жоржики в роли повстанцев выглядели бы забавно.
Но, если Гумилев в самом деле участвовал в заговоре, не могли же об этом не знать его друзья — особенно учитывая гумилевский характер?
Они и знали. Более того, они знали куда больше, чем следователь Якобсон.
Опять слово Георгию Иванову:
Однажды Гумилев показал мне прокламацию, лично им составленную. Это было в Кронштадтские дни. Прокламация призывала рабочих поддержать кронштадтских матросов. Говорилось в ней что-то о «Гришке Распутине» и «Гришке Зиновьеве». Написана она была довольно витиевато, но Гумилев находил, что это как раз язык, доступный рабочим массам. Я поспорил с ним немного, потом спросил:
— Как же ты так свою рукопись отдаешь? Хоть бы на машинке переписал. Ведь мало куда она может попасть.
— Не беспокойся, размножат на ротаторе, а рукопись вернут мне. У нас это дело хорошо поставлено.
Месяца через два, придя к Гумилеву, я застал его кабинет весь разрытым. Бумаги навалены на полу, книги вынуты из шкафов. Он в этих грудах рукописей и книг искал чего-то.
— Помнишь ту прокламацию? Рукопись мне вернули. Сунул куда-то, куда, не помню. И вот не могу найти. Пустяк, конечно, но досадно. И куда я мог ее деть? — Он порылся еще, потом махнул рукой, улыбнулся: — Черт с ней! Если придут с обыском, вряд ли найдут в этом хламе. Раньше все мои рукописи придется перечитать.
Адамович:
В дни Кронштадтского восстания он составил прокламацию — больше для собственного развлечения, чем для реальных целей. В широковещательном этом «обращении к народу» диктаторским тоном перечислялись права и обязанности гражданина и перечислялись кары, которые ждут большевиков. Прокламация была написана на листке из блокнота.
Восстание было подавлено. Недели через две Гумилев рассеянно сказал:
— Какая досада. Засунул этот листок в книгу, не могу найти.
На листке этом написан был его смертный приговор.
Одоевцева (описывается переезд Гумилева с Преображенской в Дом искусств):
Я застаю Гумилева за странным занятием. Он стоит перед книжной полкой, берет книгу за книгой и, перелистав ее, кладет на стул, на стол или просто на пол.
— Неужели вы собираетесь брать все эти книги с собой? — спрашиваю я.
Он трясет головой.
— И не подумаю. Я ищу документ. Очень важный документ… Черновик кронштадтской прокламации.
С учетом того, что Иванов, Одоевцева и Адамович — люди, мягко говоря, «из одной компании», совпадение их рассказов может насторожить. Возможно, Гумилев читал прокламацию Иванову в дни Кронштадта (про «Гришку Распутина» и «Гришку Зиновьева» — колоритная и достоверная деталь); спустя два месяца Одоевцева застала его за поисками этого «важного документа». У беллетризовавших свои воспоминания Иванова и Адамовича эти два эпизода сложились в цельный сюжет. Но суть дела от этого не меняется.
Черновика Гумилев так и не отыскал — и решил, что ничего страшного: ключ-то от квартиры остается у него. И Иванов, и Адамович считают, что ЧК эту бумагу нашла. Мы знаем, что она ее и не искала, удовольствовавшись признанием Гумилева в намерении написать прокламации. За намерение его и расстреляли. Но он свое намерение осуществил — это можно считать несомненно доказанным
[178].
Это первый фигурировавший в деле эпизод. Второй — получение денег.
Одоевцева:
Не рассчитав движения, я вдруг открыла ящик и громко ахнула. Он был весь набит пачками кредиток.
— Николай Степанович, какой вы богатый! Откуда у вас столько денег? — крикнула я, перебивая чтение.
Гумилев вскочил с дивана, подошел ко мне и с треском задвинул ящик, чуть не прищемив мне пальцы…
— Простите… — забормотала я. — Я нечаянно. Я не хотела… Не сердитесь…
— Перестаньте. — Он положил мне руку на плечо. — Вы ни в чем не виноваты. Виноват я, что не запер ящик на ключ. Ведь известна ваша манера вечно все трогать…
И он, взяв с меня клятву молчать, рассказал, что участвует в заговоре. Это не его деньги, а деньги на спасение России. Он стоит во главе ячейки и раздает их членам своей ячейки.
200 тысяч рублей в 1921 году — это всего 5 рублей 60 копеек «старыми». Но тут не все просто. Ю. Зобнин обращает внимание на две детали: во-первых, при аресте Гумилева в числе документов была изъята расписка, выданная Мариэтте Шагинян на 50 тысяч рублей. Зобнин резонно замечает, что трудно «представить себе Гумилева, ссужающего Мариэтте Шагинян сумму на покупку десяти почтовых марок, а затем требующего… расписку в получении денег». Вторая деталь: в ходе поездки на юг Гумилев закупал продукты для Диска. В деле Гумилева сохранились отчеты по этим закупкам с указанием потраченных сумм. Они таковы: за 20 фунтов сахара — 210 рублей, за 4 фунта риса — 20 рублей, за 6 фунтов гречневой крупы — 30 рублей. Исследователь задается вопросом: может быть, были в хождении какие-то другие рубли, более полновесные?
Да, были. Весной 1921 года правительство РСФСР начало выпускать серебряные рублевые монеты. Это был первый шаг в борьбе с гиперинфляцией (которая была подавлена лишь несколько лет спустя — и борьба с которой, между прочим, входила в программу Таганцева). Так что сумма, полученная Гумилевым, могла быть и вполне солидной (и именно из этих, чужих, выданных на дело и неиспользованных, денег он давал Шагинян в долг — потому и расписка).