Что мог знать в то время Николай Гумилев о директоре Царскосельской гимназии?
Что Иннокентию Федоровичу Анненскому под пятьдесят (родился 20 августа 1855 года). Что старший брат его, Николай Федорович, — известный общественный деятель и экономист, невестка (жена Н. Ф. Анненского), Александра Никитична, — детская писательница и переводчик. Что сам Анненский, закончив некогда историко-филологический факультет Петербургского университета, преподавал некоторое время в гимназии Гуревича, но ушел оттуда задолго до поступления в нее Гумилева; что он заведовал в Киеве четырехклассным училищем Павла Галагана, пока не был назначен директором гимназии — сперва 8-й, располагавшейся на Васильевском острове, потом, в 1896 году, Царскосельской.
Иннокентий Анненский. Фотография Л. Городецкого. Царское Село, 1900-е
Гимназисты могли знать, что Анненский женат и что у него есть взрослый сын. И конечно, Николай Гумилев не мог пройти мимо выполненнных директором гимназии переводов трагедий Еврипида, публиковавшихся начиная с 1894 года. Трагическая сложность, изломанность, парадоксальность характеров древнегреческого «декадента» (ибо именно так воспринимался автор «Медеи» афинской публикой времен Пелопоннесской войны) не могли быть не близки людям рубежа XIX–XX веков. Директор Царскосельской гимназии заставил древнего поэта говорить живым русским языком и гибким русским стихом, помнящим и Тютчева, и Некрасова, — сумев не пожертвовать при этом мощным и трагическим духом античности. Возможно, Гумилев прочитал и оригинальные трагедии Анненского «в античном духе» — «Меланиппа-философ» и «Царь Иксион», напечатанные с полным именем автора в 1901–1902 годы.
Не мог не знать Гумилев и того, что памятник Пушкину-лицеисту, появившийся в 1899 году в садике за Знаменской церковью, поставлен во многом именно стараниями Анненского. Вполне вероятно, что он читал вышедшую отдельным изданием речь, произнесенную директором перед царскосельскими гимназистами 27 мая 1899 года:
Сто лет тому назад в Москве на Немецкой улице родился человек, которому суждено было прославить свою родину и стать ее славой.
Бог дал ему горячее и смелое сердце и дивный дар мелодией слов сладко волновать сердца. Жребий судил ему короткую и тревожную жизнь и ряд страданий. Сам он оставил миру труд, ценность которого неизмерима. Этого человека звали Александр Сергеевич Пушкин.
Анненский — одним из первых! — заговорил о Царском Селе не как об императорской резиденции, но как о «городе муз», освященном тенью Пушкина.
Именно здесь, в этих гармонических чередованиях тени и блеска: лазури и золота; воды, зелени и мрамора; старины и жизни; в этом изящном сочетании природы с искусством Пушкин еще на пороге юношеского возраста мог найти все элементы той строгой красоты, которой он остался навсегда верен и в очертаниях образов, и в естественности переходов, и в изяществе контрастов (сравните их хотя бы с прославленными державинскими), и даже в строгости ритмов (например, в пятистопных ямбах «Бориса Годунова», где однообразная и величавая плавность достигается строгим соблюдением диерезы после четвертого слога).
Этот очаровательный пассаж, где эффектные риторические конструкции вдруг заканчиваются профессиональным стиховедческим замечанием (заведомо малопонятным аудитории), во многом соотносится с тем образом незадачливого ученого и чудаковатого директора-«грека», который рисует Кленовский. Но Гумилев и в первый год обучения в Царском Селе мог знать о своем директоре достаточно, чтобы преувеличенно прямая осанка этого немолодого человека в форменном мундире, с одутловатым лицом, «с болезненным румянцем на щеках», временами отпускавшего угрюмые чиновничьи усики, не напоминала ему о Козьме Пруткове.
Но главного он не знал. Собственно, о самых существенных сторонах жизни Иннокентия Федоровича Анненского мы и сегодня знаем мало. Известно, что он, женившись двадцати четырех лет на почти 40-летней вдове, в зрелые годы полюбил Ольгу Хмара-Борщевскую, жену своего пасынка, и она ответила ему взаимностью, но от близости с ней Анненский сознательно отказался, не желая разрушать жизнь дорогих ему людей. Тристанов меч — образ, никогда не упоминающийся в поэзии Анненского, но присутствовавший в его жизни. И в этом (как и во всех остальных отношениях) он был полной противоположностью своего ученика. В течение четверти века, с перерывами, он писал стихи, не думая о публикации, пока в один прекрасный день не сжег их и не начал все сначала. Его подлинный творческий путь начался примерно в сорок четыре года (1899–1900 годами датируют исследователи большинство стихотворений книги «Тихие песни») и продолжался десять лет. Этого хватило ему, чтобы стать первым русским поэтом ХХ века. Первым по времени — и одним из первых по рангу.
Поначалу, однако, судьба теснее свела Гумилева с другими царскосельскими стихотворцами, более близкими ему по возрасту и положению. Одним из них был его одноклассник Дмитрий Иванович Коковцев (также Коковцов; 1887–1918). Дебютировав в печати практически одновременно с Гумилевым (стихотворение «Памяти Жуковского». «Новое время», 23 апреля 1902), он позднее выпустил три книги стихов — «Сны на Севере» (1909), «Вечный поток» (1911) и «Скрипка ведьмы» (1913). По выходе последней книги против автора было возбуждено уголовное дело по обвинению в «оскорблении религиозного чувства» (вскоре, впрочем, закрытое). Возмущение цензоров вызвали, в частности, такие строки:
И, песни дикие слагая,
Пойдет монах к смиренным братьям.
И в церкви девочка нагая
Придет плясать перед распятьем.
В 1917–1918 годы, после октябрьского переворота и до закрытия оппозиционных газет, Коковцев выступал как публицист в изданиях кадетской направленности («Речь», «Век»), где напечатал и несколько литературно-критических статей. Умер он, как утверждает Кленовский, от холеры.
Коковцев примыкал к кругу чрезвычайно многочисленных (и напрочь забытых) стихотворцев-традиционалистов, вплоть до 1917 года (когда появились иные проблемы) продолжавших осуждать «декаданс». При этом в собственном творчестве он был как раз «декадентом», одним из (также очень многочисленных) подражателей Брюсова.
Гумилева сблизило с Коковцевым увлечение поэзией. Особенно выбирать ему не приходилось: юноше, читавшему непонятные для окружающих книги, знавшему непонятные слова — и притом по-отрочески угловатому и по-отрочески самолюбивому, трудно было найти себе друзей в Царском Селе. По свидетельству Ахматовой, «он был такой — гадкий утенок в глазах царскоселов. Отношение к нему было плохое среди сограждан, а они были на такой степени развития, что совершенно не понимали этого»
[28]. Это относится и к знакомым родителей, и к одноклассникам, и к большинству учителей. По словам самого Гумилева (в разговоре с О. Мочаловой), соученики звали его bizarre, то есть «странный». В своих неопубликованных мемуарах Н. Н. Пунин (учившийся на три, потом на два класса младше) описывает Гумилева гимназической поры так: «Некрасивый, со тщательно сделанным пробором в середине головы, он ходил всегда в мундире на белой подкладке, что считалось среди товарищей высшим шиком. Вокруг него шли слухи, гудела молва. Говорили о его дурном поведении, его странных стихах и странных вкусах».