По этой или по иной причине, попытки молодого поэта строить общение с Ивановым почти в таком же почтительно-ученическом духе, как с Брюсовым, были в общем и целом неудачны. Гумилев, несмотря на уже не столь юный возраст и все сильнее дававшее о себе знать честолюбие, не торопился расставаться с ученическим статусом. Но у Брюсова он уже научился всему, чему мог. А Иванов, при всей своей «мудрости змииной», при всей своей поэтической и человеческой талантливости, был слишком от него далек.
В мае 1909-го, в период наибольшего сближения, Гумилев посвящает Иванову сонет, стилизованный в манере старшего поэта:
Раскроется серебряная книга,
Пылающая магия полудней,
И станет храмом брошенная рига,
Где, нищий, я дремал во мраке будней.
Священных схим озлобленный расстрига,
Я принял мир и горестный, и трудный,
Но тяжкая на грудь легла верига,
Я вижу свет… то день приходит Судный.
Не мирру, не бдолах, не кость слоновью —
Я приношу зловещему пророку
Багряный ток из виноградин сердца.
И он во мне найдет единоверца,
Залитого, как он, во славу Року
Блаженно расточаемою кровью.
Все же здесь чувствуется и брюсовская выучка («магия полудней», «зловещий пророк» — так бы Иванов не сказал), и сложность отношения к новому мэтру, в чьем облике видятся Гумилеву «зловещие» черты. Иванов отвечает сонетом на те же рифмы, начинающимся так:
Не верь, поэт, что гимнам учит книга:
Их боги ткут из золота полудней.
Книжник и мастер «плетения словес» как будто предупреждает молодого стихотворца об опасности злоупотребления книжным учением — и противопоставляет свое солнечное «золото» его (или брюсовскому?) «серебру».
С годами взаимоотношения поэтов менялись, иногда становясь теплее и ближе, иногда доходя до открытой враждебности. Перед войной, когда конфликт достиг апогея, Вячеслав Иванов раздраженно говорил С. К. Маковскому о вожде акмеистов: «Он глуп, да и плохо образован…» В «Разговорах…» Альтмана зафиксирован отклик Иванова на гибель Гумилева — своеобразный устный некролог, и тональность его совершенно иная:
Это был своеобразный, но несомненный поэт. Он был романтиком, конечно, и упивался экзотикой, но этот романтизм был у него не заемный, а подлинно пережитый… От его описаний действительно отдает морской пылью… Был он всегда безусловно храбр и по-рыцарски благороден.
Некоторых житейских и интеллектуальных сюжетов, связанных с Башней, нам еще придется коснуться в этой и следующей главе.
Ближе, чем с Ивановым, сошелся Гумилев с Михаилом Кузминым, на годы осевшим на Башне, в гостеприимной семье ее хозяев. Еще несколько лет назад никому не известный дилетант в литературе и музыке, Кузмин стремительно вошел в число ведущих мастеров «нового искусства». Его появление на литературном небосклоне сопровождалось скандалом, о котором Гумилев был конечно же осведомлен. Одиннадцатый номер «Весов» за 1906 год был целиком отдан роману Кузмина «Крылья», в котором (всего через одиннадцать лет после процесса Уайльда) «любовь, которая не смеет по имени себя назвать», смело называла себя по имени. Гражданские свободы, которыми Россия была обязана революции 1905 года, дали неожиданные плоды. Шум, поднятый «Крыльями», в сугубо литературном отношении далеко не лучшей книгой Кузмина, заслонил от широкого читателя частично напечатанные в том же году «Александрийские песни». Но он не помешал истинным знатокам оценить по достоинству первую книгу Кузмина-поэта, «Сети», появившуюся в 1908-м. Этой книге (как мы уже упоминали) суждено было стать одной из первых, отрецензированных Гумилевым в «Речи». Рецензия его, надо сказать, довольно сдержанна:
Кузмин — поэт любви, именно поэт, а не певец. В его стихах нет ни глубины, ни нежности романтизма.
Его глубина чисто языческая, и он идет по пути, намеченному Платоном, — от Афродиты Простонародной к Афродите Урании…
[54]
Все принять, все полюбить без пафоса, смотреть на вещи как на милых бессловесных братьев, вот чего хочет его сердце…
Но Кузмина все же нельзя поставить в число лучших современных поэтов, потому что он является рассказчиком только своей души, своеобразной, тонкой, но не сильной и слишком далеко ушедшей от тех вопросов, которые определяют творчество истинных мастеров.
Тем не менее после первой же личной встречи, случившейся 5 января 1909 года в Знаменской гостинице, между поэтами завязываются добрые, а затем и дружеские отношения. Как известно, Кузмин тридцать лет вел обстоятельный дневник — жизнь его подробнейшим образом задокументирована. Потому мы точно знаем, что Гумилев навещал Кузмина (а значит, и Иванова) на Башне 26 января, 13 февраля, 4, 5, 7, 14 и 24 августа, 3, 19, 24, 29, 30 сентября, 3 октября; Кузмин же навещал Гумилева в Царском Селе 10 и 23 января, 9 августа, 27 сентября, 4 и 18 октября. Кузмин, без сомнения, должен был привлечь Гумилева своим прославленным обаянием, чувством стиля, бытовым артистизмом и экзотичностью. (Сам Кузмин четверть века спустя так — не без иронии — описывал себя в период Башни:
Небольшая вьющаяся борода, стриженные под скобку волосы, красные сапоги с серебряными подковами, парчовые рубашки, армяки из тонкого сукна, в соединении духами, румянами, подведенными глазами, обилие колец с камнями, мои «Александрийские песни», музыка и вкусы — должны были производить ошарашивающее впечатление… Я являлся каким-то задолго до Клюева эстетическим Распутиным.)
Они были на «ты», и позже, под конец жизни, Гумилев относился к Кузмину с немного насмешливой нежностью.
Про себя Гумилев говорил, что ему вечно тринадцать лет. А Мишеньке… — три. Я помню, — рассказывал Гумилев, — как вдумчиво и серьезно рассуждал Кузмин с моими тетками про малиновое варенье. Большие мальчики и тем более взрослые так уже не могут разговаривать о сладком — с такой непосредственностью и всепоглощающим увлечением (В. Н. Петров).
Но в творческой сфере поэтов многое разделяло.