Гумилеву я понес пистолет первому. Он стоял на кочке, длинным, черным силуэтом различимый в мгле рассвета. На нем был цилиндр и сюртук, шубу он бросил на снег. Подбегая к нему, я провалился по пояс в яму с талой водой. Он спокойно выжидал, пока я выберусь, — взял пистолет, и только тут я заметил, что он, не отрываясь, с ледяной ненавистью глядит на В., стоявшего, раздвинув ноги, без шапки.
Передав второй пистолет В., я по правилам в последний раз предложил мириться. Но Гумилев перебил меня, сказав глухо и недовольно: «Я приехал драться, а не мириться». Тогда я просил приготовиться и начал громко считать: раз, два (Кузмин, не в силах стоять, сел в снег и заслонился цинковым хирургическим ящиком, чтобы не видеть ужасов)… три! — вскрикнул я. У Гумилева блеснул красноватый свет и раздался выстрел. Прошло несколько секунд. Второго выстрела не последовало. Тогда Гумилев крикнул с бешенством: «Я требую, чтобы этот господин стрелял». В. проговорил в волнении: «У меня была осечка». — «Пускай он стреляет во второй раз, — крикнул опять Гумилев, — я требую этого…» В. поднял пистолет, и я слышал, как щелкнул курок, но выстрела не было. Подбежал к нему. Выдернул у него из дрожащей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гашеткой мне ободрало пальцы. Гумилев продолжал неподвижно стоять. «Я требую третьего выстрела», — упрямо проговорил он. Мы начали совещаться и отказали. Гумилев поднял шубу, перекинул ее через руку и пошел к автомобилям.
На сей раз Толстой точен. Свидетельства Шервашидзе и самого Волошина соответствуют его словам, внося в них лишь незначительные дополнения. Если верить Шервашидзе, Волошин, перед тем как сделать второй выстрел, «вдруг сказал, глядя на Гумилева: «Вы отказываетесь от своих слов?». Гумилев: «Нет». Волошин говорит, что «боялся, по своему неумению стрелять, попасть в Гумилева»; но, по словам Шервашидзе, он «довольно долго целился». Вячеслав Иванов (который сам свидетелем дуэли не был) утверждал, что это Гумилев «стрелял для приличия только, почти в воздух»
[67], а Волошин «в упор и даже нарушив правила несколько». Нарушения правил, конечно, были, причем со всех сторон: нельзя напрямую разговаривать с противником на поле (для этого есть секунданты), предлагать противникам примирение следует прежде, чем заряжены и розданы пистолеты, а главное — в дуэли по команде осечка считается за выстрел, и Волошин не должен был поддаваться на требования Гумилева и стрелять вторично. По существу, Гумилев, как Сильвио, заставил своего противника ответить двумя выстрелами на один. Выстрел в воздух тоже, впрочем, был нарушением правил.
Полицейские Новодеревенского участка заметили дуэлянтов, записали номера таксомоторов и в тот же день допросили шоферов. На следующее утро к Шервашидзе на квартиру явился квартальный и спросил имена участников дуэли и секундантов, которые тот без запирательства назвал. Неизвестно, откуда информация попала в газеты. Ахматова обвиняла в разглашении подробностей поединка Волошина, но простая логика доказывает, что это не так. Репортеры получали сведения из полицейских источников — потому так и путали.
Дуэль «декадентов» заведомо должна была привлечь внимание прессы. Откликов было по меньшей мере шесть, причем все в двух газетах — «Биржевые ведомости» и «Русское слово».
«Биржевка» в вечернем выпуске за 23 ноября поместила статью «Две дуэли». Первая дуэль — легальный офицерский поединок: «гусар N. из полка N. приревновал жену к Иксу. Общество офицеров признало основания для дуэли достаточными». С гораздо большим сладострастием повествует газета о поединке между «модернистским критиком и поэтом М. А. Волошиным-Кириенко и художественным критиком и беллетристом Н. С. Гумилевичем (Немзером)». Откуда взялся этот «Немзер»? Утверждалось, что «дуэль проходила на пистолетах, на расстоянии двадцати шагов. Противники стреляли одновременно и после одного выстрела протянули друг другу руки».
Последнее, как мы знаем, неправда.
Главное же сообщение газеты, привлекшее всеобщее внимание, заключалось в следующем: «При осмотре места поединка в снегу была обнаружена калоша одного из участников дуэли».
Галоша принадлежала, кажется, Зноско-Боровскому. Гумилев галош почему-то принципиально не носил — полагал это немужественным или неизящным. Для фельетонистов «Биржевки» именно галоша эта стала, как нетрудно догадаться, особенно лакомым кусочком. 24 ноября там появляется фельетон Андрея Колосова (А. Е. Зорина) «Галоша»:
Жили-были два писателя, два поэта, два критика, и вдруг воспылали друг к другу ненавистью лютою, непримиримою.
Тесно им стало жить на белом свете и решили, что надо им друг друга истребить.
— Ради Бога, что вы делаете? — умоляли их друзья-приятели. — На кого вы литературу русскую оставляете? Осиротеет она, бедная. Подумать только: варварский обычай дуэли уже лишил русскую литературу Пушкина и Лермонтова, а теперь, пожалуй, останется литература русская и без Волошина и Гумилева.
Но писатели и слышать не хотели…
…Когда дым рассеялся, на снегу вместо двух поэтов осталась одна только галоша.
Говорят, что страха полицейского ради и Волошин, и Гумилев притворяются живыми и показывают вид, что с ними ничего не произошло.
Никто, конечно, такому вздору не поверит.
Разве могут остаться живыми люди, от которых осталась одна галоша.
В надгробных речах необходимо будет подчеркнуть скромность безвременно погибших писателей.
Люди, которые владеют пером, мыслью и словом, настолько скромного мнения о своих силах, что предпочитают этому своему естественному оружию глупую стрельбу из пистолетов.
Граждане великой республики слова — правда, маленькие, незаметные граждане — берут на себя чужие роли, наряжаются в доспехи чужих варварских племен и смело идут на всеобщее посмешище.
И как апофеоз, как неизменный чеховский штрих — эта старая калоша, оставленная на поле битвы.
Какой необыкновенный символизм, какой необычный стиль в этой старой галоше.
Господина Гумилева, каюсь, я совершенно не знал при жизни. Только из «Биржевки» я узнал, что был такой писатель земли русской. А теперь его имя и его память для меня нераздельно связаны с этой проклятой галошей.
На следующий день «Биржевка» поместила эпиграмму А. Измайлова:
На поединке встарь лилася кровь рекой,
Иной и жизнь свою терял, коль был поплоше,
На поле чести нынешний герой
Теряет лишь… галоши.
Над чем же смеялись фельетонисты — над «нелепой стрельбой из пистолетов» или над тем, что она обошлась без жертв?
Возрождение «феодальных предрассудков» было модернистской реакцией на достоевское бесстыдство и чеховскую беспомощность среднеинтеллигентского поведения. Пророки революционной демократии в свое время провозгласили внесословное достоинство личности, но у их паствы в крови, в детском воспитании не было традиции человеческого достоинства. Бурсацкие и мещанские корни давали о себе знать. Освободительная риторика слишком часто оборачивалась «правом на бесчестье». «Новые люди» умели противостоять государственной власти — но только ей. При столкновении с равным себе человеком они часто вели себя унизительно.