В стихотворении Гумилева есть конкретность не меньшая, чем у Киплинга, хотя и несколько другого рода. Действие его «Блудного сына» происходит на условном фоне эллинизированного Средиземноморья. Но опыт героя был слишком узнаваем для человека начала XX века.
История Блудного сына — это история поколения, это, если угодно, история русского декадентства, и это первый набросок той лирической автобиографии, которую Гумилев — несравненно совершеннее — начертит восемь лет спустя в «Памяти».
На то ли, отец, я родился и вырос,
Красивый, могучий и полный здоровья,
Чтоб счастье побед заменил мне твой клирос
И гул изумленной толпы — славословья.
Я больше не мальчик, не верю обманам,
Надменность и кротость — два взмаха кадила,
И Петр не унизится пред Иоанном,
И лев перед агнцем, как в сне Даниила.
Это героические и наивные мечты юности. Чтение Ницше в Тифлисе… Затем второй этап: грех эстетства, «парнасизма», вульгарного имморализма, отказ от первоначальных высоких целей.
Цветов и вина, дорогих благовоний…
Я праздную день мой в веселой столице!
Но где же друзья мои, Цинна, Петроний?..
А вот они, вот они, salve amici.
Идите скорей, ваше ложе готово,
И розы прекрасны, как женские щеки;
Вы помните, верно, отцовское слово,
Я послан сюда был исправить пороки…
Но в мире, которым владеет превратность,
Постигнув философов римских науку,
Я вижу один лишь порок — неопрятность,
Одну добродетель — изящную скуку.
У художников Возрождения был еще один обычай: в больших композициях на библейские темы они рисовали себя на заднем плане или с краю холста. Какой же образ выбирает Гумилев для себя на этой картине? Ошибиться невозможно:
Ты, Цинна, смеешься? Не правда ль, потешен
Тот раб косоглазый и с черепом узким?
«Косоглазый раб» (двойник!) — напоминание Блудному сыну о предстоящей расплате, которому он не внемлет. И вот:
Я падаль сволок к тростникам отдаленным
И пойло для мулов поставил в их стойла;
Хозяин, я голоден, будь благосклонным,
Позволь, мне так хочется этого пойла.
Пройдя через испытание страданием и унижением (как Оскар Уайльд!), эстет вновь получает право на наследственные «гордые своды», более того, встречает «невесту», в которой поклонники Соловьева легко могли опознать воплощение Вечной Женственности.
«Блудный сын» — поэтически не лучшая вещь у Гумилева даже в эти годы. Но Иванов, как видно, ругал ее не просто за художественные промахи… Между тем Гумилев, казалось бы, после долгого спора с хозяином Башни именно в этом стихотворении солидаризовался с ним, принял (хотя бы частично) его концепцию истории русского декаданса, осудил «парнасизм». А Иванов вместо похвалы «набрасывается» именно на «Блудного сына»! Не потому ли, что увидел в нем вульгаризацию своих недавних мыслей?
Духовный мир Иванова был подвижен и полифоничен. На каждую тезу у него была антитеза. Те, кто благодарно усвоил идеи и опыт вчерашнего Вячеслава, с раздражением замечали, что учитель противоречит себе. Это казалось предательством — себя и тех, кого он, как Крысолов, повел за собой. Характернейший документ — «Разговоры…» М. Альтмана, где бунт слишком верного ученика так и рвется наружу. Десятилетием раньше примерно это же мог пережить Гумилев. Увы, он был слишком простодушен, чтобы играть с премудрым змием Вячеславом в его игры. Как писала Ахматова, «мальчиком он поверил в символизм, как люди верят в Бога. Это была святыня неприкосновенная, но по мере приближения к символистам, и в частности к Башне, вера его дрогнула, ему стало казаться, что в нем поругано что-то».
С самой «юной госпожой Гумилевой» у «ловца человеков» Иванова были к тому времени свои непростые отношения. Первая встреча произошла летом 1910 года, после возвращения из Парижа. Анна прочитала несколько стихотворений. Иванов отметил их «густой романтизм» — почти тот же термин, который употреблял он в случае Гумилева. Юная поэтесса, по собственным воспоминаниям, «не до конца поняла его иронию».
Но зимою 1910–1911 годов и весною следующего, дожидаясь мужа из Абиссинии, Анна написала множество стихотворений, немногим позднее ставших знаменитыми далеко за пределами литературного круга и поныне составляющих гордость русской поэзии: «Сероглазый король» (11 декабря), «Сжала руки под темной вуалью…» (8 января), «Память о солнце в сердце слабеет…» (30 января), «Я пришла сюда, бездельница…» (23 февраля), «Я живу, как кукушка в часах…» (7 марта), «Песенка» («Я на солнечном восходе…» (11 марта). Эти стихи были подписаны уже именем Анна Ахматова. Вернувшись в феврале из Киева, она встретила Иванова на Высших женских курсах Раева (куда по приезде в столицу записалась и где Вячеслав преподавал), и он пригласил ее бывать на своих «понедельниках». Так попала она на Башню — одна, без мужа. Там ее ждал успех. «Хвалили все — Толстой, Маковский, Чулков»; сам Иванов то присоединялся к похвалам, демонстративно сажая 20-летнюю поэтессу рядом с собой — на место, где двумя годами раньше сиживал Анненский, то «tete-a-tete плакал над стихами, потом выводил в «салон» и там ругал довольно едко». Так вспоминала сама Ахматова под старость. Но Ахматова под старость все вспоминала язвительно, пристрастно и хищно. Великодушие к умершим (кроме ближайших друзей) не относилось к числу ее добродетелей… По ее словам, Иванов советовал ей бросить Гумилева — «это сделает его человеком». Если это происходило зимой 1911 года, эпизод с «Блудным сыном» (случившийся немедленно по возвращении Гумилева) не был неожиданностью. Видимо, раздражение против «всегда сомневающегося ученика» копилось не один месяц
[91].
Что же касается только что родившегося поэта Анны Ахматовой, Башня и успех на ней не были для нее особенно привлекательны. «Ни прельстителем, ни соблазнителем Вячеслав Иванов для нас (тогдашней молодежи) не был». Кого имеет в виду Ахматова под этим «мы»? В случае Гумилева и Мандельштама эти слова явно несправедливы: оба были Ивановым какое-то время очарованы и боролись с его властью над собой. Ахматова могла с чистой совестью сказать эти слова только о себе. Она-то, кажется, действительно не попала под чары Великолепного Вячеслава. Более того: до конца жизни она испытывала к нему резкую и, в общем, немотивированную неприязнь. В ее рассказах он предстает Гумбертом Гумбертом, соблазнившим 14-летнюю падчерицу (хотя Ахматова превосходно знала, что Вера Шварсалон в момент романа и брака со своим отчимом была взрослой женщиной)
[92]. Юную Ахматову «забавляло, как этого совершенно здорового 44-летнего человека… холили седые дамы». Ей казалось, что Вячеслав «играл» кого-то, кто никогда не существовал… и не должен был существовать»…