– А-а-а…
Я резко тронулся, выезжая на трассу. Урод двинулся следом. Закапал дождь.
Дверь в квартиру была приоткрыта. Силуэт тети Нади бесплотной тенью разбавлял прострел коридора.
– Костик, заходи…
– Коо-о-остик, захо-о-о-оди-и-и, – пьяно передразнил дядя из глубины комнаты.
– Бьет он меня, не могу больше, – прошамкала она слабыми губами.
В квартире был бардак. Тарелки на праздничном столе сметены в одну кучу, у подоконника разбитый цветочный горшок, алоэ в куче земли, на полу валяются книги, газеты, засаленный мужской халат, пульт от телевизора и очки с оторванной дужкой.
– Собирайся, тетя Надя, – сказал я.
Игорь вышел из комнаты, кряхтя и пошатываясь. Грязные джинсы и рваная футболка.
– Здорово, что ли, – протянул мне руку.
– Здоровей видали.
Выглядел он жалко: пропитый, опухший, с разбитой нижней губой; в углах рта слипшиеся желтые колтуны, на полметра разит перегоревшим сивушным маслом и потом. Седая борода торчала клочками, взгляд мутных глаз непонимающе пачкал пространство.
– Ты чего творишь?
– А ничего… Эта вешалка вот уже где сидит, – он постучал ребром ладони по кадыку. – Забирай ее или ушатаю: сначала ее, потом себя.
– Герой.
– Все достало, Костя, жить не хочу…
– Так не живи.
– Мать жалко… – он всхлипнул. – Как она без меня будет?
Тетя Надя убирала продукты в холодильник.
– Пойдем покурим.
Курили в ванной. Дядя выдыхал сизый дым трудно, с усилием. Загреб ладонью лысеющую макушку, с силой провел. Руки его затряслись.
– Работу тебе надо найти, – сказал я.
– Да, надо бы…
Работать дядя не умел. Трудиться любил, и делал это самозабвенно, а вот работать от звонка до звонка не умел категорически. Что-то дворянское было в этой позиции, голубых кровей. Разругавшись с заказчиками, он отработал месяц в такси. Получив расчет, устроил гусарскую пирушку и прогулял все за пару дней. Сейчас жил на шее матери – блокадная пенсия тети Нади позволяла не умирать с голоду.
– Скажи мне, Костя, я ведь не последнее говно?
– Не последнее.
– Нет, ты прямо скажи. Я ведь что-то сделал за свою жизнь: работ четыреста наберется. В Америке мои работы есть, в Германии, в России, само собой… Тридцать лет коту под хвост. Ни денег, ни славы, ни счастья. Кому все это было нужно?
– Тебе.
– Вот. А теперь и мне не нужно. И зачем дальше жить? Мне бы пистолет – пустил бы пулю в сердце.
– Как Маяковский?
– Ну да, в голову – не эс… не эстетично, – он запнулся на длинном слове. – В петлю лезть – пошло; с крыши прыгать… как малолетка, тьфу…
– Все правильно. В сердце – то, что надо.
– Дело ответственное. Пистолет нужен.
Разговоры о смерти он вел уже лет пять. Я привык. Все привыкли. Да и он, наверное, тоже привык.
Поскреблась в дверь тетя Надя.
– Костик, я готова.
Дворник нещадно скрипел, лобовое стекло запотевало. Я машинально доставал левой рукой тряпку из-под сиденья и на ходу протирал стекло. Этот мир и правда сходит с ума, если в новогоднюю ночь идет дождь.
– Я лекарство забыла, – произнесла тетя Надя.
– Возвращаться не будем.
Она знала, что мы не будем возвращаться, просто хотела, чтобы я это произнес. Я произнес, и ей стало спокойнее.
Мы летели по спящей стране, мимо вымерших деревень вдоль дороги. Фары высвечивали покосившиеся дома, вмятые крыши, рваные гармошки сельских магазинов. И в пелене дождя, в желтушном свете фар их мелькание походило на мелькание жизни: вжик, вжик, вжик… За окном проносятся годы и километры, оставляя на обочине покинутые людьми дома. Дом без хозяина умирает. Это такой невыносимый закон русской жизни. Беда не в том, что в эти дома никто не вернется, – беда в том, что некому возвращаться.
Я задумался и не успел сбросить скорость перед постом ДПС. Плотный «гаец» в светящейся жилетке решительно указал жезлом, переводя его на обочину. Пришлось останавливаться. Урод на «мерине» ловко проскочил дальше.
– Сержант Полянских, ваши документы.
Я протянул права и ПТС.
– ОСАГО?
Я протянул страховку.
– Пойдем.
Он лениво махнул мне рукой и направился к своей бетонной будке.
– Нарушаем, – «гаец» показал мне табло радара. Прибор зафиксировал 123 км/ч.
– Задумался.
Я не стал ничего объяснять.
– Ну что, штраф будем выписывать? Или. – он не договорил.
– Штраф.
– Как знаете, – тон стал сухим и официальным.
Минут пять он заполнял протокол, дал мне расписаться. Оторвал копию и протянул вместе с документами:
– С Новым годом.
Тетя Надя опять проснулась, опять спросила:
– Костик, мы приехали?
– Нет, тетя Надя, ты спи, я разбужу.
– А-а-а… Хорошо.
Я медленно тронулся, с радостным удовольствием набирая скорость, предвкушая, как догоню урода на «мерине».
Судьба Игоря Разина и тети Нади – это типичная русская боль. Так бывает, когда рвутся родовые связи. Так всегда бывает, когда отказываешься от самого себя. Род и семья – это единственный клей для расползающейся по швам русской действительности. Вернуться можно только домой.
Это была большая семья. Три сестры, как у Чехова, только имена другие. Тетя Надя была средней сестрой. Я не знаю, отчего все рухнуло – я был мальцом. Спор вышел из-за дачи – маленького домика и участка в десять соток. Сначала дом разделили на две половины. Стянутый гвоздями и перегородками, с заколоченными пролетами – дом глубоко вдохнул и не смел выдохнуть. Ему словно кость в горло забили: не выхаркать, не продышаться. Так и продолжал жить с костью в горле, но уже всем было понятно, что это только начало. Мелочи накапливались, как снежный ком. Сестрам казалось, что они воруют друг у друга удобрения, помидоры, огурцы, торф, песок… Эта рыбная кость в горле дома гноилась и врастала в гортань.
Потом тетя Надя переписала дом на Игоря и молниеносно провела приватизацию. Я не вникал в техническую сторону процесса, не знаю, как это произошло. Нельзя сказать, что двух сестер и их семьи выживали, нет. Просто у дома появился новый хозяин, и эта властная персонализация стала всем очевидна. Две сестры стали приезжать на дачу все реже, их половины дома незаметно отвоевывались. Это не было захватом, как и не было в том злого умысла – лишь естественный процесс поглощения. Кость вросла в горло и уже не мешала дышать, но нагноение разрослось в опухоль, и этот процесс стал необратимым. Дом разом лишился энергии, питавшей его все эти годы, опустел и иссох.