Осип замолчал, проглатывая главные слова, но они уже рвались из груди, не удержать.
– Что ударил тебя – не жалею. Заслужила. Но боле бить не буду. Ребенку имя свое дам, моим будет. Но и ты не гуляй. Как помру – живи своим умом, а пока, значит, моим умом жить будем.
– Люди шептать начнут… – еле слышно проговорила Маша.
– Пущай болтают. Собака лает – ветер носит.
– Прости меня, Осип Макарович.
– Пустое. Так и решим, значит.
Деревня безмолвствовала. Маше казалось, что все смотрят на нее, смеются и шепчутся за глаза. Но люди посудачили и забыли.
В феврале объявили всесоюзную перепись. Надо было ехать в Житницк – райцентр в пятидесяти километрах.
Добирались на рейсовом автобусе. Новый ЗИС ходил по маршруту один раз в день. В Назарьевку он приезжал к восьми часам вечера.
В тот день ударили морозы, и с обеда началась метель. Осип с Машей вышли на дорогу и стали ждать. Автобус опаздывал на час. От ветра было не спрятаться. Он бил со всех сторон, заметая ледяную крошку под шапку, под воротник.
– Уйдем, – просила Маша.
– Надо ехать.
И они ждали. Маша перестала чувствовать пальцы ног. Осип подпрыгивал, стараясь согреться. Наконец из-за поворота моргнули два желтых зрачка, и красно-желтый автобус, похожий на булку хлеба, натужно тарахтя двигателем, остановился. Маша с трудом ступила на высокую подножку, придерживая огромный, выпирающий живот.
В салоне было не намного теплее, чем снаружи, пахло бензином и выхлопными газами. Автобус был почти пустой – два мужика клевали носом на задних сиденьях. Сильно трясло на ухабах.
В Житницке их ждали друзья Осипа. Всё должны были сделать одним днем и сразу уехать домой.
Маша прислонилась лбом к замерзшему стеклу. За окном ревела мгла. Почему-то подумала о Гавриле: где он сейчас?
Через час что-то застучало под днищем и автобус, кряхтя и постанывая, замедлил ход, а через минуту и вовсе остановился. Зло матерясь, из кабины вышел водитель и нырнул в ночную мглу, мигая фонариком. Мужики на задних сиденьях озабоченно оборачивались, глядя в овальные окна, пытаясь угадать, с чем колдует водитель. Из раскрытой двери потянуло холодом.
Наконец водитель вернулся в салон. Сел в кресло и не спеша закурил вонючую папиросу.
– Всё, приехали.
– Что случилось-то? – спросил один из мужиков.
– Генератор накрылся.
– И что? Ты по-русски скажи, мы поедем?
– Всё, говорю, приехали.
После этих слов что-то треснуло у Маши в животе, как будто бельевая веревка лопнула, и полились теплые воды.
– Ой, мамочки…
Лицо стало кривым и испуганным.
– Мама, мамочка…
– Эй-эй, ты чего? – испугался Осип, стал трясти ее за плечи. – Ты погоди, погоди…
Мужики молчали, оценивая ситуацию. Водитель продолжал курить, глубоко затягиваясь, не отрывая взгляда от испуганного девичьего лица.
– Я мокрая, – удивленно произнесла Маша.
Водитель щелчком выбросил окурок в ночь и сплюнул под ноги. Тоненькая струйка пара поднялась от слюны.
– Идти надо. Километров семь осталось.
Мужики не двигались. Глядели на Машу.
– А дойдем? – спросил Осип.
– Куда мы, на хрен, денемся.
Он грубо улыбнулся: не губами, а всем скуластым трудовым лицом, и добавил, обращаясь к Маше:
– А ты терпи, краля. Как хочешь, терпи. Хоть обратно запихивай.
Пятеро вышли в ночь, четверо мужчин и одна женщина. Водитель шел впереди, освещая тусклым фонариком заметенную дорогу. Сухо скрипел снег под ногами. Свистела метель. Пятеро шли сквозь мглу, и только свет фонаря был для них путеводной звездой, хрупкой ниточкой между жизнью и смертью.
Шли медленно, Маша опиралась одной рукой на плечо мужа, другой поддерживала дрожащий живот. Страха не было. Надо было идти, и она шла.
Страх пришел позже, когда что-то стремительно сжалось и разжалось внизу живота. Она охнула, остановилась.
– Что?
– Не знаю…
И снова сжалось и разжалось, и еще раз, и еще… Маша заплакала.
– Не могу больше…
Подошел водитель, мигая фонариком, посветил ей в лицо.
– Не надо…
И тогда он ожег фонариком себя и заговорил, перекрикивая вьюгу:
– Слушай меня, баба. Я – Саня Мелихов. Я три раза в атаку ходил, два раза был ранен. Под лопаткой осколок сидит. У меня две звезды на груди. Я тебя вытащу.
Лицо у него было худое, вытянутое. Черный треух надвинут на затылок. Глубоко впавшие синие глаза глядели твердо и горячо. Тонкие губы плотно сжаты. Шрамик на левой щеке. Борозды морщин. Маша поверила этому человеку. Сказала только:
– Я идти не могу. Схватывает…
– Решим… Эй, братва, – окликнул он мужиков, – давай-ка, взяли за руки, за ноги.
Никто не посмел перечить.
Так и шли. Маша обнимала плечи мужа и Сани Мелихова; двое других обхватили ее за колени, упирая свободную руку в мягкий женский зад. Несли сквозь вьюгу и темноту. И лишь тускнеющий свет фонаря освещал дорогу.
Воды выходили по чуть-чуть, на блюдце молока для кошки. Во время ходьбы Маша не чувствовала холода, но когда ее понесли – железная стылость схватила и больше не отпускала; она чувствовала как замерзает намокшее белье. Еще она чувствовала, как устают руки мужчин, наполняются ватой и дрожат, как все чаще подбрасывают ее ноги, чтобы перехватиться поудобнее. Схватки пошли чаще и больнее.
Мужчины шли молча, не тратя сил на пустой треп. А Маша глубоко дышала ртом, постанывала. И вдруг она поняла, что умрет этой ночью. Не будет города, не будет ребенка. Она просто замерзнет в этой мгле. И как только она это поняла, как только почувствовала кожей и кровью неотвратимое, ребенок дернулся и пошел.
– Мамочки… мамочки…
Все поняли.
– Ходу, мужики, – выплюнул водитель. – Ходу, херня осталась…
И они побежали маленькими шажками, матерясь сквозь зубы.
Фонарь тускнел на глазах. Мелкий снег набивался в рот, уши, глаза. И когда казалось, что все бесполезно, что нужно бросить эту бабу посреди дороги и спасаться самим, – мелькнул огонек. А когда совсем выбежали за поворот – огонек засветил ярко и надежно, как звезда.
Темп не сбавили, слов не говорили. Берегли дыхание. Но у каждого потеплело на сердце.
Это был колхоз. В нос ударил запах мерзлого сена и навоза. Светилось окно в сторожке.
Саня Мелихов забарабанил кулаками в дверь.
– Открывай! Открывай, сукин сын!