– Погляди на него: салажонок, а сказки рассказывает. Сказки, Митенька, взрослым оставь, – Осоргин снова улыбался. – Топай, сказитель.
Молодой человек откланялся, Осоргины двинулись дальше по тропинке.
– Вот бы все так любили родную речь, как этот мальчик. Глядишь, революции бы не было.
Вечерело стремительно, как всегда по осени в этих краях. После встречи с юношей Осоргин вдруг стал рассеян и задумчив. Они вышли на дорогу, ведущую на Муксалму. Темень, живущая в глубине леса, наступала тихо и монотонно. Редкие звуки – треск сухой ветки, всхлип птицы, шорох листьев – будили древние лесные силы, дремавшие до поры до времени. Природа колдовала звуками, редкие порывы ветерка доносили напевы волхвов, сплетались в единой пляске великие духи созидания и разрушения; природа протыкала душу сосновой иглой и твердила: всё в тебе и всё сейчас! И не было на всем белом свете ничего важнее и проще этих слов.
Свернув на тропинку к Иисусовой пустыни, они вышли к озеру, спустились на каменистый берег. Лина присела, зачерпнула горсть воды, замерев на секунду, наблюдая, как влага стекает меж пальцев.
– Холодная.
Обернувшись, вдруг увидела, что муж присел на корточки и обхватил голову руками, крепко сжимая пальцами череп.
– Господи, что с тобой…
Георгий Михайлович вскинул голову и посмотрел на жену виноватым, тоскливым взглядом загнанного коня. Выражение глаз было секундным, почти незаметным в сгустившейся темноте.
– Все в порядке, голова закружилась…
– Скоро совсем стемнеет, пойдем домой.
Это «домой» рассекло воздух, как порванная струна.
Облезлая лишайная кошка пробежала между ними.
Напряжение росло без видимых причин, но с каждой минутой ощущалось все явственнее; муж и жена вязли в нем, как осы в арбузе, трепыхали крыльями и не могли выбраться.
Ужинали молча.
– Скажи, я постарела, да?
– Что? – Осоргин удивленно вскинул брови.
– Я некрасивая? Скажи, что я некрасивая.
– Глупости, Линочка…
– Нет, скажи.
Женщина не плакала, но ее вопросительные интонации били наотмашь сильнее слез.
– Я устала жить все эти годы, дико устала. Я знаю, не ты в этом виноват… Но у меня не получается жить. Все ясно и просто: есть завтрашний день, есть дети, есть ты. А меня почему-то нет: выпала, как монета из кармана… Почему это с нами происходит?
– Я люблю тебя, Лина, – Осоргин смотрел прямо, внимательно.
– Жили ведь, как люди, всё делали правильно, любили ребенка, землю, почитали родителей, были верны друг другу, не лгали, не предавали. И вдруг оказалось, что всего этого недостаточно для счастья!
– Счастье не во времени, не в пространстве.
– А в чем?
– Я не знаю наверняка… Может быть, в картошке, которую мы вчера собирали с пола? – Георгий Михайлович улыбнулся.
– Ты правда в это веришь?
– Надо во что-то верить.
Лина взяла со стола теплую желтую картофелину, повертела ее в руках, поднесла к лицу, втянула носом крахмальный запах.
– Значит, мы сами съедаем свое счастье?
Откусила, посмотрела на мужа:
– Сытно.
– Ты должна уехать послезавтра.
Все. Произнесено. Нет обратной дороги. Да и не было ее.
Лина отодвинула тарелку с едой, встала из-за стола, нервной походкой подошла к печи, подбросила дров.
– Зачем ты так со мной?
– Просто поверь мне. Я не могу объяснить сейчас.
– Ты же знаешь, я все сделаю, как ты захочешь.
– Потому и прошу.
Глаза ее увлажнились.
– Расскажи мне сказку.
Осоргин подошел к жене, обнял ее, зашептал на ухо:
– Давным-давно, в тридесятом царстве, тридесятом государстве жили-были король с королевой. Была у них дочь принцесса и младенец принц…
Голос мужа убаюкивал, погружал в волшебный мир. Лина всхлипнула и зарыдала.
– Девочка моя… Маленькая…
Следующий день был чистым и светлым. Вчерашний разговор не вспоминался, как будто его и не было. Они гуляли по лесу, возвращались в свой уютный дом, обедали, занимались любовью, снова гуляли, смеялись, разговаривали, вспоминали, планировали, передразнивали друг друга… Лина в подробностях рассказывала о детях, но Осоргину было мало, он придумывал сотни новых вопросов, уточнял, переспрашивал, просил повторить. Вдруг оказалось, что самое главное сосредоточено в мелочах, и эти мелочи они пытались собрать в единый гербарий.
– Глупо, да? Меня больше всего волнует, в чем я буду одета, когда ты приедешь… Совсем приедешь.
– У тебя есть время обдумать свой наряд.
– Нехорошая шутка.
– Прости…
Но даже оговорки не омрачали последнего дня. И лагерь вдруг перестал быть лагерем. Словно они туристы, приехавшие к святым местам. Даже природа откликнулась: день был солнечным, не по-осеннему теплым. Накатывали легкие волны на каменистый берег, ветер бережно гладил их лица. И это ощущение умиротворенности казалось заслуженным, справедливым.
Прощались просто, буднично, с достоинством.
– Просто скажи мне, что ты вернешься.
– Я вернусь.
Пароход «Глеб Бокий» прогудел единственной трубой и, взрыхляя винтами темную воду, отплыл от соловецкой пристани. С берега еще долго можно было видеть одинокую женскую фигуру на корме.
Расстреливали на краю кладбища. Руководил расстрелом начальник КВЧ Успенский. Весь день заключенных не выпускали из бараков, а уголовники рыли яму – квадратную, огромную, готовую всех спрятать в своем чреве. К вечеру начали выть собаки.
Приговоренные сидели в Кремлевских карцерах. Больше молчали, переговаривались изредка, односложными фразами. Сиверс спросил:
– Как жена?
– Хорошо. Уехала, – Осоргин смотрел в пол.
– Страшно. Ноги ватные.
– Всем страшно.
– Опростаться боюсь. Меня не будет, а все увидят.
Со стороны спортстанции раздались одиночные выстрелы и собачий визг. Сначала все затихло, но спустя несколько минут снова послышался собачий вой: одинокий, надрывный, лающий.
– Это Блэк, – оживился Гатцук. – Убежал-таки…
– Точно?
– Я свою собаку узнаю.
Минуты застыли. Жизнь продолжалась за стенами, а в самих бараках время остановилось, и это было так правильно, так нужно, что Осоргин проглотил горький ком благодарности законам времени.
– Есть хочу, как черт, – снова подал голос Сиверс.